Десятки изгнаний оседают здесь, складываясь пластами вкривь и вкось в какую-то диковинную планету, и все же, и все же я не хочу быть тенью Дантовой, с головой, намертво повернутой в прошлое, вижу, как оно "живой археологией" всплывает в настоящем, как груды вещей, несомые потоком времени, забиваются в его щели и закоулки.
Невысокая зеленая звезда стоит над Кирьят-Ганом, сельским садом. Солнечные рукава дней, их голубые ручьи и зеленые тоннели разбегаются по этой земле. Мгновения покоя и радости, слияния с самим собой, как ослепительные осколки зеркал – с поворота дороги песчаный колорит Натании с блестящими игрушками автобусов; монастырь, лепящийся ласточкиным гнездом в Иудейских горах над Вади Кельт с Иерихоном вдали; древняя давильня винограда среди развалин Эммауса, места явления Иисуса; холм Азека над темно-зеленой глубиной долины Аела, холм, на котором Давид поверг Голиафа; развалины замка Монфор, торчащие как обломки французской истории из густой сочной зелени галилейских предгорий над ручьем Кзив, даль Моава и гор Иудеи, увиденная в дымке с вершин крепости Масада, и особая прелесть сосновых рощ нынешней осенью в кибуце Маале Хамиша на высотах по пути к Иерусалиму, где воздух чист, как в оптическом приборе, и в ясный день в распадке видна вся приморская долина, вспыхивающая ночью тысячами огней мегаполиса; внезапно в окне какого-то дома в иерусалимском переулке, обернутом в прохваченную солнцем зелень, звуки чардаша Монти, пришедшие из юности; араб в чалме, курящий кальян на улице старого Яффо, по которой не иссякает поток автомашин, исчезающих под куполами старой мечети и колокольни собора Сен-Джордж, а мой собеседник, старик, знавший маму, упоминает имя Шики Гершенгорена, столько раз слышанное мной в детстве: его молодое пухло-нежное лицо на фотографии в мамином альбоме всплывает передо мной, как живое: оказывается, был архитектором Версаля, умер совсем недавно.
Время сумерек, замершее над морем в Яффо, черная шкура облака – в сгущающемся, теряющем контуры пространстве, время странное, бесполое, отчужденное.
Средиземноморская ночь совершает очередной обход по этой земле, и странен повторяющийся ее путь: слившись с мертвой тишиной кладбища, удостоверившись в сквозной пустынности блошиного рынка, идет она к морю и, внезапно навострив слух, печально замирает на полушаге…
Память нескончаемыми волнами катит к берегу, и, как оставшиеся в живых евреи Европы пытались под покровом ночи прибиться к этой земле, вот уже десятки лет к ней плывут в темноте, выходят, курясь и томясь темными шатающимися дымами, мертвые евреи, ибо согласно "Зоару" они под землей и под водой перекатываются в Израиль, и берег всю ночь немеет от стонов этих выходящих, мечущихся, кличущих, ищущих родных и близких, которые живут где-то на этой земле, и десятки тысяч в Израиле ворочаются во снах, слышат оклики, вскакивают в ночи, прислушиваясь к шуму волн вдалеке, и всю жизнь вздрагивают, узнавая днем в толпе знакомый облик, походку, печальную улыбку, жест привета, бегут за ним, но облик исчезает; миллионы душ живут среди нас, не улетели к звездам, сгрудились на этой земле, они не безбытны – дома их – наши сны, печали.
Соты человеческой жизни здесь уплотнены, как нигде в мире, эта малая земля, как звезда с невероятной силой тяжести и внутреннего притяжения, как вечная гиря каторжника у каждого еврея, и нет от нее спасения, куда бы он ни сбежал.
Никогда мне так часто, как на этой земле, не являлись во сне бабушка, мама, отец, ибо любовь их ко мне крепка, несмотря на мою вину перед ними – живой, остающийся всегда виноват перед уходящими.
Такая любовь не может исчезнуть бесследно, она существует, она действенна, и я спокойно вздыхаю во сне, видя, как бабушка, накрывшись платком, молится, потом кладет мне руку на голову, повторяя шепотом: "Гот, шрек мих аби штруф мих ништ",[47]
и я иду сквозь время в их соприсутствии.Вероятно, именно это вызывает ярость и шерсть дыбом дворовых собак, всегда питавших ко мне неприязнь – и больших, злобно-тупых, нападающих прямо, и малых, исподтишка, мелкозубым оскалом бросающихся под ноги; лишь бездомные, скитающиеся псы – с вытянутыми интеллигентными мордами, отточенными непричастностью к людским сварам и сворам и долгим вглядыванием в небо, полны ко мне понимания и сдержанности.