И уносит меня через время от этого странного сдвоенного гнезда смерти одновременно в две противоположные стороны – в ледяную глушь Сибири и в стеклянное пекло Синая, и два этих разбегающихся странствия странными ножницами пространства охватывают разрыв времени в двадцать пять лет (1956–1981), давая ощущение глубины моей жизни, данной мне волей случая и судьбы, и вершатся события, и темен их поток, но время от времени пронзает меня ощущение, что все это лишь внешние обстоятельства, в которых длится самое стержневое – скрытая встреча, столкновение, озарение и печаль – с Высшим началом, той Мощью и Милосердием, чья стопа обожгла эти аспидно-черные железные горы, эту снежно-белую на ослепительно-стеклянном солнце пустыню, необходимо лишь быть на время вырванным из кругооборота обычных дней с работой, суетой, крупными поломками и мелкими починками, чтобы вернуться к подножью Истории с пустыней, жаром, жаждой, миражами, которые убедительней реальности, следами разрушенных и покинутых городов, что подобны годам прошедшей жизни, вернуться к изначалию – и вновь коснется тебя впрямую, ожогом, истинное на этой земле твое существование.
Всего каких-то сто пятьдесят километров от дома световыми годами отделяют от оставленной жизни, и сотни световых лет протянулись до погасшей планеты, где прошла юность, словно ты вернулся на эйнштейновском, только наоборотном корабле, и в полете пролетели годы, эпохи, а здесь все осталось, как пять тысяч лет назад, на заре времен, и слабый огонек сигареты из-под ладони рядом, на миг очерчивает край и всю громаду стана Израилева, расположившегося привалом у Йотваты по дороге на Эцион-Гевер.
Окрик комдива по радио:
– Кто курит? Немедленно прекратить.
Небесный Воз гнется под всей Вселенной, поворачиваясь вокруг оси, отмеченной верхушкой дерева. Предчувствие рассвета приходит вместе с запахом сухих кустов, обрызганных росой и ощущением края земли за пограничной межой.
Задержка темноты кажется неестественной, словно речь идет о ночной страже длиной в пять тысяч лет, в ожидании света, столь же медово-тяжко и ослепительно отмечающего свой возраст.
Солнце еще за Моавом, но на западе, в лилово-прозрачном глубокофокусном пространстве, слабо мерцают конусы легендарных гор Синая, среди которых та, единственная и предвечная.
Редеют в небе стаи перелетных птиц, чье слабое курлыканье слышалось над нами всю ночь.
В этот миг, когда глаза свербит от бессоницы, особенно и необъяснимо ощущаешь свою приобщенность к вечности пустыни, ее мистическому молчанию, ее – оглушающему топотом тысяч ног – грому; они возникают и исчезают, как в приборах ночного видения, силуэт за силуэтом, возникают и исчезают, и никаким пескам, никаким тысячелетним ливням времени не дано смыть исход – этот первый и вечный прорыв из рабства к свободе.
Белым бархатом вспыхивают дальние ковры пустыни под восходящим солнцем. Свет солнца – из-за горы – сразу и врасплох синим синайским пламенем.
Спать.
Соскальзываю в сон под дальние голоса: более молодые после бессонной ночи лишь собираются прокатиться в Эй лат, поглядеть на шведок, загорающих почти нагишом.
Ветер пустыни обдувает меня или сухое старушечье дыхание? Если у смерти есть дыхание, оно вероятно так пахнет – тлетворным жаром, пеплом, золой.
Слабый плеск воды, льющейся в горло из фляги, отдается влажным живым шумом целого моря.
То ли это тонкое пение песка, то ли стеклянные миражи запели, как поет краешек тонкого стакана, когда по нему ведут кончиками пальцев?
Долгое нашептывание.
Наплывающие круги оранжевого солнца под веками.
Жарко распластывающее ощущение дневного сна.
Долгое нашептывание о спасении души, обнажении космического сознания, однажды коснувшегося этих железных гор и стеклянных пустынь, и в нем пульсирует всеобъемлющее знание, и все сливается так, что идущая по пустыне человеческая масса вовлекает в свое движение страхи, надежды, печали, тягу к звездам и луне, мерцающей в свете дня. И давние жизни соединяются в цепь, потрясают внезапными воспоминаниями каких-то дальних перекрестков счастья, мгновений солнца и тишины, музыки и света, и все это рвется в символы, полустертые и потому еще более влекущие, и так легко, будто вся твоя жизнь лишь на то и задумана, чтобы тратиться на разгадку этих странных символов.
Душа жаждет остаться на синих высотах, но там ее как бы и нет, и ощутить себя она может лишь в этом душном мире пустыни, но и тут она в слишком большой безопасности, чтобы себя познать, ибо лишь на лезвии гибели открывается ей собственная сущность.
Кому быть слугой, как Иов?
Чьим быть любимцем, как Авраам?
С кого требовать равенства отношений, а не облагодетельствования слуги и обласкивания любимца?
Над кем заносят нож, чтобы познать или погибнуть имеете с жертвой?
Поезд идет и идет, постукивая колесами на стыках.
Конечная остановка – в пустыне.