С приближением к Байкалу становится как-то сквозней и синей. Орава неопохмелившихся экзекуторов схлынула где-то ночью да и сгинула в бескрайних этих омутах.
Бесконечная тайга внезапно размыкается, и справа бесконечным покоем, голубой студеной синью начинается Байкал, свежесть и мягкость воздуха, кажется, несет поезд на подушках, вносит мягкость в человеческие лица; вносят на станциях свежего омуля, москвичи достают припрятанную водку, чистую, как слеза, ибо на станциях можно приобрести лишь ржавый разведенный спирт, а звонкое эхо, по-мальчишески свесив ноги с крыш вагонов, начинает передразнивать пыхтящий поезд, перестук на стыках рельс, но поезд не сердится, с удовольствием ввязывается в эту игру, как бы пытаясь доказать своим пассажирам, что вот же не зря был неутомим в своих усилиях, все же вырвался из чертовой обложной глуши, и оба – эхо и поезд – начинают играть в догонялки да в прятки; эхо резвее, прыгает по горам, легким мячиком отлетает от крыш в миг, когда поезд ныряет в очередной тоннель, и в дразнящем нетерпении ожидает его при вылете из тоннеля.
В июньском, слегка неверном солнце странно ирреален настрой этих отдаленных ссыльных мест, где, вероятно, начиная еще декабристами, а, быть может, еще раньше, интеллектуалы разных поколений пытались хранить тлеющие угли загашенного свободомыслия, выродившегося – и они это понимали – в жалкое фиглярство; в трагическом самообольщении пытались они вообразить себя исполненными революционного духа, но здесь даже слово "карбонарий" звучало как грязный угольщик, шахтер.
Тоннели, то и дело заглатывающие поезд, раззевают в постоянной голодной готовности свои пасти-глот-ки, акульи ли, Левиафановы, тоннели, кажется, выползли из вод и целым лежбищем громоздятся, иногда даже налезая на спину друг другу, вдоль Байкала.
Но несть пророка Ионы, разве вон старичок с лукошком, едущий до станции Могоча, изжеванный тоннелями, глотающими и выбрасывающими поезд, будто желудки этих Левиафанов страдают недержанием, чем-то смахивает на пророка, и кличут его Ионыч.
А горы картинно встают вдали, а эхо картаво скачет с площадки на площадку.
А поезд исторгается Левиафанами гор, быть может, понявшими, что не пророка они проглотили, посланца Господня, а скверный непроваренный кусок жизни. Бог поставил этих гигантских каменных рыб одну за другой, в надежде, что какая-то все же задержит пророка и заставит его пророчить, но где может сильнее, чем в ссыльных этих краях, ощущаться, что нет пророков в своем отечестве; хотя их тут было видимо-невидимо, но попадая в гибельные зевы, в каменные кишечники этих пространств, они шли в перегной вместе со своими пророчествами.
А внутри поезда, в слегка расслабившейся атмосфере жизнь продолжается: пьют водку и чай, закусывают сплетнями, плетут байки, едят сайки, точат зубы анекдотами, сплевывая вместе с шелухой семечек суконные остроты, вызывающие гогот и дребезжание подстаканников. Замелькали инородцы: буряты, вероятно; плосколицые, узкоглазые, мелкозубые, уступчивы, все норовят к месту и не к месту осклабиться в улыбке этим даже в хохоте угрюмым москвичам.
Ощущение, что каждая сторона видит муравьиное мельтешение другой, незаметное в столь необъятных пространствах. Вот же москиты-московиты малочисленны, а как все изрыли да запоганили – земли, реки, леса: рубят, взрывают, плотины строят; чует инородное, выпестованное тысячелетиями ухо, как вся эта суета, называемая переделыванием природы, обернется отравой, обмелением, затоплением, мошкой и мором.
Вот и станция Слюдянка: за окном вагона проплывает лицо сосредоточенно разыскивающего меня Мишки Жеру, который прилетел сюда самолетом до Иркутска, а затем кораблем по Байкалу.
7