Читаем Оклик полностью

Еще с лета я соорудил совсем низкий шалаш в нашем дворе, забирался в него ползком, спал на ложе из трав, рядом со мной пристраивался наш рыжий кот, который однажды на рассвете весь напрягся, прыгнул в груду сухих листьев, и после короткой возни и писков разнесся какой-то удушающий запах, до того неприятный, что пришлось зажать нос: кот убил хорька, который, оказывается, обитал рядом. Острая, с подморозками свежесть утра мгновенно поглотила этот запах вместе с событием, хотя позже, обнаружив убитого хорька, соседи испуганно качали головами: он ведь ночью нападает на спящих. Ночь приходила холодной ясностью звезд, по краю шалаша, поверх грядок с каким-то яростным благоуханием перед гибелью раскрывались маттиолы и ночные фиалки, и слабо мерцающие звездочки лепестков без перехода сливались со звездным небом, и я как бы лежал на самом краю этого скошенного мира, и если днем люди ходили вертикально, благополучно сливаясь с окружением, ночью господствовала эта наклонная звездно-цветочная вселенная, в которой жили горизонтально.

Декабрь в тот год был особенно сырым и в то же время морозным. Наледь вокруг водопроводной колонки на улице была огромной и многослойной, как наплывший со свечи стеарин; набирая воду в звенящие цинком на холоду ведра, падали, чертыхались, но никто и не пытался ломом расколоть лед: погруженные в зимнюю спячку, люди даже и не доходили до этой мысли. От сырости в столовой со стены отвалился слой известки, обнажив какие-то старые потемневшие пласты, трафареты, впитавшие вот уже скоро сто лет жизни только нашей семьи, и бабушка вспомнила, глядя на трафарет, как на карту треф, что его наводили в тот год, когда у одной из бабушкиных сестер умер ребенок, и его мертвой ручонкой водили перед глазами слепой тети: считалось, что это может вернуть ей зрение.

На новый год в школьном зале устроили скудный бал, развесили цветные ленты, трещала радиола, шаркая, танцевали одни девочки, мальчики шпалерой жались по стенам, Яшка Рассолов из другого конца зала строил мне дикие гримасы, наконец подвел незнакомую девушку, светлые волосы которой были туго оттянуты к затылку в завернутую клубком косу и вздернутый носик с обезоруживающей наивностью светился под серыми, напористо доверчивыми глазами. Ступала она по-кошачьи мягко, но уверенно, и вся исходила какой – то молочной свежестью. Протянула мне руку ладонью кверху: "Маша Радукан".

Оказывается, она тоже была из финтехникума, на два курса младше Вали Зюзиной, которую все с младших курсов боготворили, и отсвет этого лег и на меня. Я был для них избранником Вали, в каком-то смысле личность мифическая, и Маша, чей дом соседствовал с домом Яшкиного дедушки в плавнях, давно изводила Яшку просьбами познакомить ее со мной. Кажется, я покраснел до корней волос и поспешил окликнуть проходящего мимо Гуревича, учителя истории в шестых-седьмых классах, с которым у нас была странная дружба: началась она с того, что он, узнав о моем увлечении поэзией, заговорил о ней на перемене, потом я пошел его провожать. Он был холост, жил по бывшей Соборной, ныне улице Сталина, знал уйму стихов наизусть, читал их не то чтобы выразительно, но с большой отдачей. Одет был всегда в неизменную кубанку с синим верхом и шинель. Низкорослый, желтолицый, с печальными бархатно-черными глазами, он просто стервенел, когда начинал говорить о журналистике, хотя сам был внештатным корреспондентом местной газеты "Победа", редакция которой помещалась в полуподвале на углу улиц Софиевской, ныне Советской и Николаевской, ныне Коммунистической. Проходя мимо нее, я задерживал дыхание, как проходят мимо храма, он же с места в карьер начинал пугать меня: "Журналистика, тьфу ты. Вторая древнейшая профессия. Первая знаешь что? Проституция. Журналистика, вьюнош, это язва желудка от неправильного питания и постоянного страха, после всего дерьма, что выплеснул на бумагу, кусок хлеба в горло не лезет, разве водка да вино. Они же сплошь алкаши. Язву наживешь, а денег ни копейки: воробьи-то они стрелянные, да в основном стреляют трешки и пятерки у других. По статистике журналисты меньше всех живут и больше всех боятся, поверь мне, всю жизнь серое мозговое вещество в дерьмо переводить… Журналистика – духовная пища? – спрашивал он сам себя и сам себе отвечал. – Сказать как на духу? Да только порча воздуха… И не от несварения желудка. Это называется медвежья болезнь: от страха".

– Но вы же пишете, – робко говорил я.

– Э… что я… А что я? Тоже болезнь. От одиночества. Куда деваться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже