В самой сердцевине сердцевин страны никакого лоска, голь и серость похуже, чем в провинции. Только флюиды страха и любопытства, сгущенным потоком, как в вентиляционной трубе, завихряются по оси Кремль – Киевский вокзал – Фили – Кунцево, и мне, впервые приехавшему в Москву провинциалу, предстоит ездить по этой оси, из Кунцева в ГИН и обратно, беспрерывно обретаясь в зоне, где кафкианство, еще мною не узнанное и не читанное, празднует свои игры.
С оглядочкой, перенятой у алкашей, иду как бы куда глаза глядят, но с явной тягой в направлении деревьев. Улочки малолюдны и нескончаемы. В какой – то почти ирреальный миг, в неверном свете начинающего склоняться к закату солнца видятся ли, мерещатся в черной глубине сосен красновато-обожженные кирпичи стены с башенками, похожей на кремлевскую. Само видение заставляет остановиться и даже попятиться. Стена кажется чересчур игрушечно-картонной, вызывая этим еще больший страх.
Достаточно увиденного, чтобы ощутить безумно-реальную страну вождей, власть имущих, этот – в противопоставлении Архипелагу ГУЛАГ, через десятки лет гениально обозначенному Солженицыным Архипелаг БЛАГ, чьи кирпичные и бетонные стены, зеленые заборы я увижу гораздо позднее – в Переделкине, Пицунде, Ливадии и Гаграх, Архипелаг БЛАГ, состоящий из рассыпанных по всей стране, погребенных от постороннего глаза, как дворцы Нерона, поместий и дворцов, захваченных бывшими нуворишами и потомками нуворишей, циниками, начисто лишенными нравственности.
Памятники Сталину все еще продолжают стоять на площадях, мимо которых на следующее утро я еду в ГИН.
Вместе с Мишей Жеру мы пакуем ящики с материалами, которые малой скоростью отправляются на станцию Слюдянку, в Южное Прибай калье. Свободного времени у меня, как и у других практикантов, нава лом. Ребята, в основном, пропадают в парке Горького, катаются на американских или каких-то других фантастических горках, откуда доносится визг, но более всего пропадают в пивном павильоне, накачиваясь сравнительно дешевой жидкостью.
– Пиво пильзеньское очень пользеньское, – то и дело кто-то с трудом ворочает языком, отрываясь от очередного бокала, блаженно покачивая мордой, раздутой осмотическим давлением, рыхло-серой от чересчур обильного выделения жидкости через поры, – а еще балденней пиво с раками.
Глаза по-рачьи выпячиваются, и по всем кустам вокруг павильона неустанно мочится пивное-разливное-наливное племя, а тут еще дают ерша – водку в пиво: полный балдеж, и никакой мысли, а еще винца крепленного – и с копыт.
Мне питье не впрок, незаметно ускользаю из парка. К Мавзолею. Бьют куранты. Оловянно чеканят шаг солдатики: у Мавзолея меняется охрана. Движется очередь. Преодолевая тошноту, вхожу.
Вид двух мертвецов, лежащих рядом, вызывает омерзение, касается живых едва ощутимой гнилью, разлитой в атмосфере и отражающейся профессиональной желтизной на лицах распорядителей. Столь бесстыдного обнажения тайны гроба не было даже у египтян: мумии закутывались в десятки пропитанных бальзамическими маслами покрывал, на лицо клали маску.
Видно, что оба тела – Ленина и Сталина – и без того короткие, – укорочены до диафрагмы: отсутствующая часть покрыта красным бархатом. У Сталина лицо сплошь побито оспинами, усы рыжеватые, как два пучка, вырванные из сапожной щетки, мундир генералиссимуса с бляхами орденов кажется малым, как у ребенка, нарядившегося на маскарад: вероятно тело усыхает. Нет ничего противоестественнее, чем обнаженное мертвое лицо, обреченное раствориться в забвении, чтобы сохранить дух: оно, как чучело животного, принадлежащего к виду человекообразных. Вся мистика и таинство египетских бальзамирований здесь бездарно и грубо скопированы в каком-то бытовом безумии (как рогатое чучело оленя украшает гостиную, так эти два куколя украшают страну, но им еще и поклоняются). Бальзамировавший их доктор бальзамических наук, по сути, обыкновенный набиватель чучел, набивший руку на потрошении вождей, властвовавших полумиром, профессионально владеющий умением подавлять в себе отвращение, копающийся во внутренностях и весь ужас своего ремесла прикрывающий звучным именем – патологоанатом – вот истинный и таинственный герой, стоящий за всеми этими макабрическими зрелищами, и толпа, шеренгой извивающаяся к мраморному склепу, привычно включает это зрелище между посещением ГУМа и Большого театра, и под минутной печальной гримасой в глубине подсознания скрывается ликующий, столь же минутный прилив жизненных сил: вот лежат всесильные мира, которые раздавить меня могли, как мошку, а я жив и гляжу на них сверху вниз, на эту падаль, и в этом скрыта справедливость этого жизненного мгновения.
Дядя Сема поздно вечером, после моего рассказа о посещении Мавзолея, подвел итог этому мероприятию еврейским анекдотом, рассказанным вполголоса в окружении деревьев его маленького дворика: