Читаем Оклик полностью

Страну штормит на радиоволнах.

Продолжение карнавала?

Начало трагедии?

Фейрверк горящих шин. Смоляные столбы дыма на фоне зари. Радужные веера воды из брандспойтов. Сверкающие игрушки пожарных автомашин.

Вы стоите на шоссе, поселенцы заперлись в караванах.

Обе стороны замерли.

Редкое мгновение истории, когда все – до спазма в горле, до невольно закипающих слез – ощущают прикосновение того, что в греческой трагедии называют безжалостным Роком, а у иудеев – Шехиной, Судьбой, Божьим присутствием, казалось бы, более мягким и милосердным, но не менее безжалостным.

Постановщики – не на Олимпе – в Иерусалиме, колеблющиеся за миг до того, чтобы дать сигнал о поднятии занавеса.

Вы, исполнители, на шоссе, обезоруженные и неуверенные.

Поселенцы в караванах, опутавшие себя проволокой, испуганные, решительные в своем упорстве на грани плача, срыва.

Все застыли как в остановившемся кадре.

Миг безмолвия.

Жужжание кинокамер пилами вгрызается в остолбеневшую тишину, вселяя в вас еще большую растерянность.

Постановщик обреченно махнул рукой на все.

Или дал знак?

Топор ударом гонга, возвещающего начало представления, врезается в ржавую жесть каравана, где засели поселенцы.

Хор криков, проклятий, молитв, и вы, беспомощные и озлобленные, выволакиваете за ноги и подмышки тех, кто годится вам в отцы, а они, растрепанные, потные, плачущие, остервенело цепляются руками за стены и притолоки, отбиваются ногами под речитативы командиров: "Осторожно! Сдерживаться! Без насилия!”, и вы сами готовы заплакать от бессилия, и нет выхода у обеих сторон, и обе это понимают, жалобно и свирепо вцепившись друг в друга.

Парод [101] оборачивается пародией.

Обычно равнодушные ко всему иностранные кинооператоры, профессиональные зрители всех бед и катастроф нашего века, опускают камеры и утирают слезы.

Но семижды семь душа разрывается, когда поселенцы покоряются Року – как сдаются в плен. Вот они, мужчины Талмей-Йосеф, совершавшие чудеса храбрости в войнах, а нынче серые, пришибленные, ненавидящие самих себя, после утренней молитвы и завтрака, гуськом, не глядя в вашу сторону, идут по своим домам, запирают двери, опускают жалюзи.

Ведь это не караван. Это дом. И у каждого своя трагедия. Самое трудное для солдата снимать картины со стены или складывать в ящик детские игрушки, ощущая на себе пристальный взгляд их владельца и понимая, что в памяти этого человечка ты навечно останешься злым духом, первым страхом, вторгшимся в детское его сознание.

Вы просите кинооператоров у одного из домов: – Опустите камеры. Он не выйдет, если вы не прекратите снимать. Будьте милосердны хотя бы раз.

Выходят. Отец с четырехлетним сыном на плечах. Оба плачут. Сын в голос и все спрашивает, спрашивает, отец молчит, старается, чтобы малыш не видел его слез. Идут вдоль аллеи – к автобусу.

Ком, подкативший к горлу, боль и бессилие, стволы кинокамер, опущенные в землю, еще дымящиеся от стрельбы в упор – лицом к лицу – в схватке хладнокровного снайпера с безоружной жертвой, – все это остается за кадром того сюрреалистического фильма, который хлынет вечером сквозь экраны телевидения в колышущиеся, как в морской качке, на плаву жилища сынов Израилевых: и я буду сидеть как в воду опущенный, разглядывая беспомощные лица жителей Талмей-Иосеф, гуськом идущих к автобусу мимо вас, сквозь строй, мимо безучастных арабских рабочих с Рафиаха как в замедленной съемке разбирающих стеклянную теплицу – вот они сняли тонкое, хрупко колышущееся солнечным светом зеркало, рассмотрели его и бросили на землю – вдрызг, и так стекло за стеклом, как и всю бившую живым ключом на скудной этой почве жизнь – выкорчевать, разглядеть на свет и… вдрызг – мимо тут же рядом стоящих в черных своих лапсердаках бодрых и улыбающихся хасидов, которые приехали из Кириат-Малахи, чтобы попотчевать выселяемых поселенцев рюмкой вина или водки в честь праздника Пурим: и поселенцы равнодушно взирают на разбиваемые вдрызг зеркала их жизни, равнодушно берут рюмку, равнодушно трясутся в пуримском танце, в который их пытаются втянуть неунывающие хасиды; и опять ваши лица, и голос диктора, сдавленный, пытающий быть деловым и безучастным: "… И в черном сне не виделось этим ребятам, вчера лишь со школьной скамьи, добровольно пошедшим в специальные боевые части, что им прикажут заниматься таким стыдным делом"; и тут же – ненужной шуткой, излишним издевательством – изрядно потускневший поток масок и клоунов, ослов и верблюдов с уже покрывающейся пылью Адлайады.

Тысячелетия длится еврейский карнавал.

Сюрреалистический фильм продолжается. Уже личный, твой, закрепленный не на пленке – в твоей памяти, твоим взглядом, ощущениями, которые трудно выразить в голос, и он звучит как за кадром, хотя ты сидишь на том же диване, заскочив на сутки домой, и рассказываешь – и опять о Хацер-Адаре, куда каждый раз под покровом ночи просачивались поселенцы, и вас в который раз бросали на их выселение, о шлагбауме у Керем-Шалом, виноградника мира, на котором не перестают бушевать страсти, и вы возникаете у шлагбаума шумной оравой – в красных ботинках и арабских куфиях, [102] пиратски повязанных на голове, пугая аккуратно подтянутых морячков, ваших сверстников, будущих капитанов торпедных катеров, которых вы пришли сменить, и опять Хацер-Адар, и новый командир отделения Динбар, тут же получивший множество кличек – Хайбар [103] , Денвер, Занзибар – и вновь выселения, и старик, бывший подпольщик, приехавший откуда-то из-под Хайфы, заклинивший дверь в одном из домов железной койкой, и несколько толчков – "Эй, ухнем!", распахивается дверь: старик лежит на полу, под железной сеткой, трясется и плачет: "Поглядите мне в глаза, дорогие солдаты! Не отворачивайтесь! Я прошел все круги ада в британских тюрьмах, и меня с этой земли не выкорчевали. Теперь это делают мои же сыновья"; и вы стоите растерянные, глядите в потолок, и кто-то из вас бросается с проклятием и задергивает занавески на окнах от глаз вездесуще-наглых журналистов; оставляете старика, которого через два часа там же, под койкой, застает трясущимся от холода полковник, имеющий ученую степень по психологии, покрасневший до корней волос, охрипший от волнения: "Дед, батя, клянусь, никто к тебе и пальцем не прикоснется, встань, прошу тебя, ведь я не могу с тобой разговаривать в таком положении"; и старик, отвечающий слабым голосом: "Я подчиняюсь приказу офицера Армии обороны Израиля".

Между тем сюрреалистический фильм продолжается.

Едем в машине – я, жена, ее брат с женой и оравой детишек – на коллективную бар-мицву [104] в Ямит, в мошав Приэль, который через день-два тоже начнут выселять: под склоняющимся к закату солнцем от шоссе короткими травами, разворошенным красноземом, островками деревьев разбегаются пустынные степи в сторону Газы и Синая. По самому горизонту бежит цепочка людей, едва различимых с такого далекого расстояния.

– Это он, – вздрагивает жена, имея в виду тебя, – там среди них он.

Все хором:

– Да ты, что с ума сошла?

– А я говорю – он.

Приближаемся. И вправду – ты.

Трудно даже вообразить ваше изумление, когда вдруг – прямо из безлюдной степи выкатывает машина, тормозит с ходу, и из нее горохом с визгом и криком высыпают папы, мамы, дяди, племяннички и племянницы. Стоишь, смущенный, обалделый. С тебя сдирают майку и тут же напяливают чистую, суют в карманы сладости, деньги. Махнув рукой, убегаешь вдогонку товарищам.

В огромном, как ангар, помещении ряды стульев, свет прожекторов, цветные ленты, музыка и речи, а меня ни на миг не оставляет ощущение, что все это вот-вот будет выкорчевано из земли – и уютные домики, и клумбы, и аллеи, и эти гигантские, кажется, навечно построенные помещения, заваленные ящиками еды и питья, которые просто подвозят гостям на металлических платформах; и мы, набрав пару ящиков еды, возвращаемся в ночь, вновь пересекаем шлагбаум в Керем-Шалом, въезжаем прямо в ваш лагерь, долго расспрашиваем охранника у входа, небритого резервиста в сандалиях на босу ногу, где палатки спецчасти "Шакед"; под одним из навесов узнаю Гауи; ребята дремлют на скамейках, стрекочет аппарат, показывают диапозитивы, кто-то что-то объясняет; тебя нет – уехал с командиром взвода в ночной дозор; несколько ребят, встрепенувшись, бодро выгружают ящики с едой, предвкушая пир, о котором ты уже расскажешь потом.

Горят звезды над землями северного Синая, по которым едем в последний раз, и стук шлагбаума, как лязг ножниц, навсегда отсекающих от нас мгновенно убегающие во тьму эти пространства, как хлопушка на киносъемках, отбивающая еще один эпизод уходящей в прошлое жизни.

Перейти на страницу:

Похожие книги