Читаем Оклик полностью

Можно разжигать костер. Хотя и существует молитва: "Рукописи не горят". Утешение это или заклинание? Лоснящаяся кругло-самодовольная физиономия директора издательства Чернобрисова садистски вписывается во фразу: "Мне поручено вам передать, что больше мы вас печатать не будем". "Кем поручено?" "Этого я вам сказать не могу". Это когда еще не подавал документов. Теперь книги мои изымают из магазинов и библиотек, официально-циркулярный костер пожирает страницы, сбрасываются в котел уже набранные шрифты, те самые, на которых спасался в первые месяцы войны. Вокруг таможенного сарая бурьян: какое-то заброшенное чухлое строение дает нам тень от обнаженного палящего солнца; с ощущением раскаленного июня сорок первого вхожу в полумрак таможни: уже в полную силу потрошат наши вещи, разбивают люстру – так намеренно наступают на ногу, говоря: "Извините"; пожилой таможенник роется среди книг, находит Библию, водружает очки на кончик носа, став похожим на школьного учителя, читает; "Это читать запрещено", – шутит молодой таможенник; "Пошел ты…", – огрызается учитель…

После беготни со станции Унгены до станции Берешты за какими-то подписями и печатями, шока, когда внезапно обнаруживаю, что забыл портфель с документами в кабинете начальника станции, возвращаемся ночным поездом, и пунктиры огней слабо отмечают наше бесконечное падение во тьму…

Я люблю многоточия…

Паузы – это тайники памяти, тихие бездны, куда до поры до времени проваливаются целые острова твоей жизни, прорехи ада, утягивающие тех, кто намеренно причинил тебе страдания и боль с одним желанием – насладиться.

За паузами, как за пазухой, прячутся, пролетая и накапливаясь, пространство и время.

Укачивает на верхней полке. Сквозь слипающиеся веки несущийся за окном разнообразный ночной мир огней суживается до многоточия, предваряя сон, тихо в него проскальзывая. Сон проглатывает сотни километров, десятки часов.

Засыпаешь пространство.

Но длится за внешней паузой мир сновидений, духовная работа. Просыпаешься от смутной радости, что жизнь твоя, так гениально опрокинутая в сложные зеркала сна, будет закреплена, схвачена словами (если буду жив – знаменитое толстовское – "Е. б. ж."), и эти словесные, словно бы огненные выбросы из глубин подсознания вычертят неровный пульс времени, в котором вершится твоя жизнь.

Горек соблазн мысли: ну что за тихое безумие – тратить лучшее время жизни на то, чтобы покрывать бумагу рядами знаков? В огромном – через тысячелетия – токе человеческой жизни – усиливается, слабеет, но никогда не прерывается течение людей, для которых писать – означает жить. Ты – лишь частица этого течения, в которое мир погружен корнями.

Но – концентрированное проживание прошлого это – беспрерывное воскрешение жизни, времени и пространства.

Но – в самоуглублении – просвечивает будущее.

Средняя полоса пространств за окном поезда затягивает широким течением. Люди, связанные судьбой и любовью друг к другу, подобны горстке, привязанной к одному бревну и несомой течением сквозь время сплошных кораблекрушений. За видимым благополучием и неподвижностью непрерывно слышен шум текущего времени, и все мы подобны азиатам, живущим на лодках. Умение держаться на плаву – форма жизни в нашем веке. Время от времени кого-то уносит. Нарождается новое существо. Незаметно растет. И внезапно забытое, казалось бы, дальнее течение, набирает силу, пробивается сквозь давно иссохшие истоки, заливает с головой.

К семидесятому выбираюсь, как из провала, из долгого угнетенного состояния после смерти мамы и бабушки, после пяти семилетий своей жизни Кажется, обновились клетки, пришло второе дыхание: часами бегаю вокруг озера; бег мыслей и образов глубок и легок; словно бы не прерываясь, продолжается бег по диким тропам Коктебеля, по песчаным дюнам Рижского взморья. Зыбки и призрачны образы, колышущиеся за древнееврейскими письменами; горька мудрость жизни за строками Иова и Когэлэта. Море недвижно под медленным закатом. И ни малейшего признака надвигающегося цунами. А ведь он идет-надвигается высокий вал, поднятый Шестидневной войной. И он обрушивается в нашу жизнь, в каждодневный быт, неся на своем гребне словно бы в миг выросших мальчишек, которые, кажется, лишь вчера играли в нашей подворотне в прятки. Также оравой поехали учиться в Ленинградский политехнический, вели суматошную студенческую жизнь, и вдруг абсолютно преобразившихся принесло их на гребне мощного вала: непослушными губами невежд повторяли они – "алеф", "бейт", а учитель поверх их голов негромким, но энергичным голосом бросал стих из Когэлэта – "Хавел хавелим, акол хавел" – "Суета сует, все суета", – но эта строка, выражающая последнюю печальную истину жизни, в устах его звучала, как пароль, как призыв к действию, и это было одно из главных открытий, поразивших меня в те дни. Помню: при свете люстры сидят они рядышком в нашей квартире. Как на одной скамье. Студенческой? Подсудимых?..

Зал суда был похож на аудиторию, где проходит экзамен, если бы не вооруженные солдаты вокруг скамьи экзаменующихся и невероятной силы ненависть, которой, как чесночным запахом, несло от официальной толпы, заполнявшей зал по специальным пропускам. Нежелательный человек не мог сюда, вероятно, просочиться даже через щель. Тем не менее мировые радиостанции словно бы вели передачу прямо из этого зала. Запах организованного погрома был настолько густ, что хоть топор вешай.

Два с половиной года просидят эти мальчики в лагере, словно в кессонной камере, под толщей высокого вала, который, вышибив плотину, вынесет сотни тысяч: в одну из этих пробоин в эти часы несет и нас…

Перейти на страницу:

Похожие книги