Читаем Оклик полностью

Над Акко стоит полдень.

Ветер, как пес, поджал хвост, убрался в щели вместе с тенями, втянувшимися в тела, камни, деревья.

Без теней все вокруг стоит подслеповато-оголенным и в то же время погруженным в сытую дремоту, заливаемую полуденной полудой солнца: едва колышущимся желтком, оплывая, замерло оно в зените.

Даже разговоры моих собеседников увяли, хотя тема подхлестывает: сквозь дремлющий слух, на безветрии, тягуче долетают обрывки фраз, словно бы в тот момент, когда их роняют, обвисают они вязкой полудой на окружающей листве, решетках, балконах, рыночных навесах, обрываясь фрагментами.

Редкие покупатели у рыночных лотков вяло выбирают овощи, фрукты, а я никак не могу отвязаться от мысли о странной, трагической триаде, которую, вероятно, должно пройти человеческое существо, родившееся в рабстве: испив его до конца, вырваться на свободу, не понять ее и не принять, и только, вернувшись в рабство, ощутить всю метафизическую силу свободы, ибо уже поздно, и нет обратно хода, и шкура стала чувствительней, потеряла былую дубленность.

Дремлет горбоносый в летах продавец: одряхлевший фавн или состарившийся Мефистофель?

Только при виде молодой женщины гнилушкой вспыхивает его взгляд вполглаза из груды складок, обозначающих веки.

Я-то гляжу во все глаза: девка словно бы спит на ходу, натыкаясь на рыночные лотки.

Походка походя. Сонный взгляд, оттопыренные губы, оторопелость затаенной жизни в каждом движении, жесте. Кажется, только полдень или полночь могут пробудить и побудить ее к действию, как сомнамбулу, пойти чего-то купить на рынок. Я знал такую, помню: с нее началось пробуждение юношеской души, внезапно ввергнутой в схлест стихий – страха, поэзии, эроса.

Она не останавливается, все ей мельком, не покупает, а натыкается на яблоки и лимоны, торопясь мимо, хотя спешить ей некуда: просто таков ее характер, выражение ее жизненного присутствия. Такие сводят с ума юношей тайной своей оторопелостью и нездешностью, хотя опытные мужчины и отрезвляют юношей, мол, никакой тут тайны, просто – характер.

Ушла, растворилась в полудне, исчезла, посланница эллинского бога Пана. Исчезли и собеседники: созвонились со знакомыми, тоже из России, живущими в новых кварталах Акко, напросились на обед. Я сказал, что у меня тоже есть знакомые: хочу им сделать сюрприз, явиться без звонка.

И вот я один на один с полуденным Акко.

Волны времени, расцвета, гибели фалангами македонцев, конницей крестоносцев и мусульман, крестами мечей и полумесяцами сабель, лавина за лавиной пронеслись над Птолемаис, Акрой, оседая пластом на пласт.

А сейчас над Акко стоит полдень.

Десятки белых и цветных эфемер – парусных яхт лениво и зачарованно замерли в полуденной дали, живя до вечера: сверху видны вразброс, с кромки берега – в профиль.

Море подобно ровному гладкому столу, только что выкрашенному голубой олифой, свежесверкающему пупырышками и влажным блеском под солнцем.

Только у берега волны долгими тонкими промасленными листами с влажным шелестом накатывают одна на другую, как на печатном станке, словно бы море печатает бесчисленным тиражом собственную вечную встречу с сушей.

Солнце ослепительно чисто, льет ровный жар.

Аллея кипарисов замерла в солнце как вылитая единой формой.

Строка? Какого алфавита?

Вязкий орнамент арабских письмен тянет заглянуть в просторную прохладу мечети. Мельком: редкие фигурки молящихся как горки пепла, осыпающиеся к земле.

Пространство синагоги, собора, мечети наэлектризовано огромной силой тоски страждущих душ: быть может, потому купола – будь то полусфера или острие – так парят в высях и одновременно придавливают к земле.

А море все печатает и печатает. На каком из трех великих письмен; санскрите, еврейском, арабском?

Вот уже и двадцатое столетие уходит в мелкий шрифт.

На санскрите ли с его постоянной верхней чертой, подобной морскому горизонту, чертой как предел, к которому словно бы ткацким челноком прибивает буквы, чертой нирваны, под которой длится обычная земная жизнь людей и животных?

На арабесках ли арабского, передающих галлюцинации пустыни: фатам органа и слепящие клином солнечные удары синих линий сверху, быть может, из-под коня Аль-Бурака, унесшего Магомета в небо с купола иерусалимской мечети Аль-Акса?

На древнееврейском ли, где буквы высечены, выбиты как бы мгновенным огненным ударом резца Свыше, пальцем Скульптора, черным пламенем по белому, мощно направляемым в русло букв, шрифта, текста, в которые и тебя вводят с младенчества, генетически прививая, что в этом – мир Бога, и он не зависит от природы?

Не оттуда ли, из младенчества, эта постоянная тяга к письменам, писанию, к самому большому наслаждению пережить книгу как одно из главных событий в тот или иной период, не с того ли момента, когда дед сажает меня на лист с древнееврейскими письменами, а затем сквозь войну и гибель еду на ящиках с шрифтом, который мне и земля, и кров, и сон, и уже на всю жизнь тянусь к письменам, к скрытому в них живому течению духа, только и поблескивающему при раскрывании книги, как вспышка великолепной мысли от самых корней познания: их ведь, в общем, так мало приходится на человеческую жизнь, но через них, как сквозь отдушины, внезапно, пусть ненадолго, видишь главный ток жизни, такой без этого тупиковой и бессмысленной?

Над Акко стоит полдень, час бога Пана.

Запахи хвои смешиваются с запахами маслин и тамариска.

Опять схлестывание стихий севера и юга, востока и запада.

Их смешение и нерасчлененность.

Нигде в мире нет такого скопления сталкивающихся, противоположных, смешивающихся невидимыми смерчами стихий, как на этой малой земле, ставшей обителью мирового духа, вот уже более двух лет дающей мне кров.

Через тысячелетия не стихают толчки, идущие из-за гор Галилеи, с них рушится в ущелье водопад Эллады с культом плотского полдня, обнаженного тела.

В тумане от брызг – место поклонения великому богу Пану, породившему пантеизм, место Паниас, произносимого арабами Баниас.

Обрушивается в пропасть, ибо здесь как бы невидимый предел: с юго-востока, из райских кущ опаляющего жарой Иерихона, из пустынь – катится навстречу, мистической полночью – иудейство.

У самой кромки моря две девочки пытаются разжечь костер. Просят у меня спички, как заигрывают: одна стесняется, другая прикрывает стеснительность развязностью.

Все те же игры на тех же берегах, на водоразделе, на схлесте стихий, образующих невидимые смерчи.

И с северо-запада – мощным массивом и гигантским креном – языческое, ханаанско-эллинское, полуденное.

И с юго-востока – испепеляющей высью – иудейское, полуночное с мистически-оловянным, как полярные ночи, блеском пустынь.

Зажмурь на миг глаза, открой: не знаешь, день или ночь.

И схлестываются от Тира и Сидона, через Акко к Иерихону два вала.

И зарождается христианство, чтобы, завихрив полмира, сшибиться с неверными, мусульманами. И не где-нибудь, а совсем неподалеку, у Бейт-Шеана, где всего лишь месяц назад во время обычной экскурсии стоял я на стенах крепости крестоносцев "Бельвуар", или "Звезда Иордана", под цветущим бледно-багряным цветом иудиным деревом, пытаясь объяснить окружающим, что по легенде Иуда и повесился на таком дереве.

А совсем на юге, в Эйн-Геди, растения, зверьки, деревья африканских пустынь выбегают к северному своему последнему пределу и смешиваются с родичами, бегущими долго с дальнего севера, и вновь – столкновение, завихрение, слияние, нерасчлененность.

И носятся, подхватывая душу и напитывая ее вихрем стихий, невидимые круговороты.

В час последней правды – огненным столпом в полночь.

Облачным – в полдень…

Я-то с детства знаю, я – человек луны, полуночный.

Потому, быть может, остро так ощущаю два полюса: полдень и полночь.

Дремлет фавн, демон полудня.

По небу полуночи летает Ангел.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза