Читаем Оклик полностью

Через полчаса грозы как не бывало; сушим под навесом одежду и листы учебника с описанием ландшафтов Рейна и Аппенинского полуострова, и над раскисшей под ливнем пойменной низиной, тяжелой и вязкой, как Бавария, легкостью италийских пространств стелется голубая дымчато-прозрачная даль, и никогда – ни до, ни после в жизни, как в этот оптически глубокий и ясный миг, не ощутится, что все эти дома, улицы, шеренги деревьев, поля, дали, наслаивающие собственную бесконечность складками, как материю, выбрасываемую продавцом на прилавок, чтобы как можно более уместиться во взгляде, – все это всего лишь преграды, знаки, обозначающие внутренний напор нашей молодости, беспрерывно и без раздумья рвущейся из поводьев, из себя, и сообщающей всему, что вокруг, то же рвение.

Но и весенний вечер после грозы, что, как врач после кризиса в болезни, наклоняется к больному, кладет ему на лоб прохладную ладонь небесного покоя с мягким светом ранней луны, не может утишить этот внутренний порыв. Сумерки скрывают подробности, однако напряжение, тяга и порыв сгущаются в определенных местах пространства, и с востока река заряжает на всю ночь город и предместья тягой на юг, а с запада – вокзал бегущими поездами вселяет порыв и тягу всей окрестности сразу и на север и на юг. Наибольшая опасность этому порыву в дали, опасность, о которой боишься даже думать, чтобы самому не подслушать собственной мысли, – в пропахших мазутом и скудной жизнью железнодорожных депо, породивших племя, одержимое бесом скуки и навязавшее миру дьявольщину, называемую классовой борьбой, скучнее материи для учебы не придумаешь. Самое интересное, что племя-то само так и осталось в унынии и грязи, но скукой своей, спрессованной и взрывчатой, как порох, начинило бомбы идей, прокламаций, демонстраций, подкладывая их под все живое иного высшего склада восприятия, давя его сапогами, убоем, заглушая ревом, но живое продолжает жить, как луна и звезды среди дня или звук скрипки за портьерой, не слышный из-за рева первомайской демонстрации, этого выражения всеобщего согласия из страха.

После демонстрации, порывом скуки прочесавшей город, во всех щелях и углах валяются пьяные, а мы, забросив набившие оскомину учебники по новейшей истории, шляемся от реки к вокзалу вместе с толпами фланеров, лица которых обметаны серым налетом ночи, мы все, как лунатики, как погорельцы в пожар, пытающиеся сбить пламя тяги этих вод и поездов, разрывающих пространство, мы подобны челнокам, жаждущим избыть внутренний порыв и тягу шатанием от реки к вокзалу и обратно.

И каменным, выщербленным вмятинами, запущенным из пространства ядром, слабо освещаемым во тьме светом давно закатившегося солнца, угрожающе нависает над нашими головами шар луны, сопровождая наши фланирования с педантичностью снайпера, не спускающего с нас прицела.

Но, как я уже догадывался, на то и дана поэзия, чтобы одним смещением, сменой ассоциации обезоружить чересчур зарвавшийся образ: и лунный диск мгновенно оборачивается светящимся отражением земного нашего шарика в таинственном зеркале ночи, нет, не просто отражением, а мертвым городом, Помпеей и Геркуланумом, погасшим Нагасаки под окурком атомной бомбы, оттиском памяти будущего. И все же, все же, до чего и сама поэзия зависит от настроя души, ее тревоги и страха в эту майскую ночь: не могу, хотя стараюсь изо всех сил, перевести луну в пасторальный образный ряд, пустить пастись ее в завороженные только открывшимся им миром, брызнувшие по лугам и всхолмиям травы предместий.

И наматывается на наши челночные шатания цветистой весенней тканью пространство провинции, и, подобно ткацкому станку, ткет ее город, и есть в ней свои краски, своя прелесть, неразмываемая временем гениальность природы и человека, и пахнет она с юга, от Траянова вала, Римом, просквоженным ветерками с развалин предполагаемой Мазеповой могилы и стоянки бежавшего с поля боя шведского короля Карла у неказистого местечка Варница, и сильна она, провинция, очищающей и обогащающей тягой к центру, который давно лишен этого девственно-наивного чувства, этой нерастраченной свежести, изнурен суетой, забыл вкус медлительности и лени.

Благоухающий до головной боли запах матиол, цветущего табака, ночных фиалок, левкоя, посаженных мамой в полисаднике под нашими окнами, внушает безумные надежды на будущее.

Я никогда не мог запомнить имена цветов и деревьев, и потрясают они меня, лишь обнаружившись внезапно огромной полосой свежести по весне, как подснежники, валом ночных благоуханий, полем скошенной травы, чей арбузный аромат долго представлялся мне запахом рая. Ароматные волны трав и цветов, текущие поверх груд плодов и зелени на базарах, в парниках, в гостиных, где – праздник, день рождения, привлекают, обозначая какое-то небывалое событие в ровной череде дней, и все же я всегда завидую тем, кто знает цветы и растения по именам и приметам, словно бы пользуется таинственной взаимностью этого прекрасного, не требующего к себе внимания, но отдающего все на радость другим мира…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза