— Да я ее уже лет двадцать не вижу, черемуху, — сказал механик. — Пока до материка доберешься, яблоки пойдут, груши, арбузы разные, а черемухи нет…
И вдруг Авдей вспомнил, что собирался еще записать вой собак. Записи пурги, осеннего шторма и птичьего базара у него уже были. Он взял портативный свой магнитофончик и пошел в поселок. Солнце, спустилось к морю, на лагуну и сопки легли синие тени — как раз наступил час великой собачьей тоски. Беспризорных собак в поселке было множество: одни мирно спали, другие сидели неподвижно, уставясь на юг или на север — никогда, кстати, не замечал Авдей, чтобы привлекал их запад и восток; третьи бродили по берегу, возле разделочной площадки, лениво вгрызаясь в разбросанные там кости. Но его интересовали сейчас только упряжки, содержавшиеся на привязи, — именно они-то и выли. Не однажды Авдей давал себе слово подслушать и даже подсмотреть, как образуется этот хор — немилость ли хозяина причиной или ссора, и кто начинает: вожак, иди поверженная, забитая собака, или все сразу — однако всякий раз забывал и ловил себя на том, что давно уже слышит его, не отдавая себе в том отчета: настолько звук этот здесь, на побережье, был обычным.
Сейчас выли где-то в противоположном конце поселка. Подойдя, Авдей увидел, что это была упряжка Ранау. Более десятка псов с отрешенно запрокинутыми мордами выли, раздувая толстые мохнатые шеи. С минуту Авдей стоял против них, записывая, и вдруг они разом замолчали и со злобой уставились на него, словно он мешал им. У Ранау, единственного в поселке, лайки были с голубыми глазами — говорили, аляскинская порода — и под этими молчаливыми, злобными, почти человеческими взглядами Авдею стало не по себе. Он повернулся, побрел прочь и через некоторое время услышал, что вой за его спиной возобновился…
В поселковом клубе шел какой-то фильм — оттуда слышались громкие голоса и музыка. Авдей вошел. Фильм был старый — чехословацкий детектив. Злоумышленники сидели в баре, склонившись над пивными кружками, и толковали о своих темных делах. Потом они ушли, а пиво так и осталось нетронутым. В зале кто-то, глубоко вздохнув, сказал: «Эх!» — и все засмеялись; смысл этого вздоха всем был хорошо понятен.
После кино были танцы. Тут Авдей увидел журналистку — худенькую, похожую на девочку, и печальную. Он не был знаком с нею, но знал, что она из Магадана, знал также, что командировка у нее давно кончилась, и она не чаяла, как отсюда выбраться, пыталась даже вельботом, но вельбот не прошел, потому что пролив был еще забит льдом.
Авдей пригласил ее. Журналистку звали Тамара.
— А мою жену зовут Лиля, — сразу и честно объявил он и тем самым Как бы очистился внутренне перед Женщинами поселка, которые — он знал — сейчас осуждали его.
— Еще у нас есть Масин, — добавил он.
— Странное имя.
— Это прозвище.
— А моего сына зовут Андрей. И мужа. И две недели назад мы должны были улететь в отпуск, а я все еще торчу в вашей дыре.
Вот отчего она была печальна.
— Я тоже лечу в отпуск, — сказал Авдей и утешил. — Как-нибудь выберемся…
Тут пластинка заскрежетала и остановилась. Электричество в поселке было до полуночи. Тогда Авдей включил свой магнитофончик, и некоторое время в клубе, вызывая всеобщий восторг, раздавался вой собак. Дальше шли какие-то нестертые обрывки танцевальных ритмов, перебиваемые шорохом, треском и писком, потому что записывались они с радиоприемника. И вдруг музыка совсем оборвалась и раздался жалобный голос Масина, баюкающего самого себя: «Аа-а… Аа-а…» Потом Лилькин: «Прямо сердце разрывается слушать. Я возьму…» И самого Авдея: «Договорились же — не приучать!»
Все засмеялись, необидно, но Авдей, нахмурившись, выключил магнитофон.
— Все! — сказал он. — Концерт окончен…
Домой он возвращался вдоль моря. Неширокая полоса припая еще стояла у берега, и там, где лед полого спускался к воде, лежал вытащенный вельбот. «Ветра не будет, — думал Авдей. — Иначе вельбот на припае не оставили бы. Чукчи в таких вещах понимают…» Действительно, стояла та недолгая весенняя пора, когда море бывает гладким, как стекло, и разбросанные льдины кажутся влитыми в его поверхность.
Придя к себе, он снова сел к столу. Беспокойство его не прошло. Раньше он приписывал это действие белой ночи: несмотря на полную тишину и неподвижность, казалось Авдею, что природой подготавливается какое-то таинство, я когда все уснут, оно совершится. Ожидание этого свершения и порождало беспокойство. «А может быть, оно оттого, что я отвык быть один, — сказал себе Авдей. — Шутка ли: три года… Все думаешь, что ты сам расстался с одиночеством, и уверен, что можешь вернуть его, когда захочешь, а когда захочешь, оказывается, что и оно рассталось с тобой…»