А потом монашек скажет всё то, что известно ему и всякому, уже побывавшему в свой черед великим тамбурмажором.
— Никогда, — скажет он, — Сальвадор Антонович не поносил земных путешественников и не испытывал ненависти к земным путешествиям! И вы, господин лектор, хорошо знаете об этом, потому что сами были множество раз великим тамбурмажором. А теперь, когда вам, затерянной частичке Единого, удалось обрести покой, когда исполнилась ваша мечта — то есть мечта Сальвадора! — и вы овладели счастливой способностью рождаться всегда только одним человеком — профессором истории тамбурмажорского искусства, вы готовы оклеветать Сальвадора, вы готовы свести всю драму его жизни к пошлейшему психологическому этюду, для чего и выдумали бессовестно, что он будто бы ненавидел
Но он молчит, выжидает, перебирает чётки. И, быть может, даёт мне возможность исправить моё положение — повернуть лекцию иначе. И я поверну. Непременно поверну, дамы и господа! У меня есть ещё время. Муссонные дожди в Бутане только начались!..
Тайны жалонёрского искусства, или Разоблачение д-ра Казина
Ах, разве мог я не ликовать, когда он наконец-таки оказался у меня в руках, последний адрес этого утончённого и изворотливого мошенника! С некоторых пор, с тех пор как ему перевалило за сто (каким поразительным, прямо-таки библейским долголетием отметил Бог шельму!), он разлюбил шумные города. Он без сожаления покинул Нью-Йорк, где «расцвели и окрепли», как он фанфаронски выразился в своей напыщенной автобиографии, его «неистощимые научные способности», где он впервые «вкусил известности» и откуда успел улизнуть ещё до того, как я решился снестись с ним по почте.
Некоторое время он скрытно жил в Аллентауне, не сообщая точный адрес даже своей «горячо любимой и трепетной Дашеньке» — безобразно горбатой девяностолетней сестре, смиренно коротающей свой тусклый, неприметный век здесь, в Новочеркасске, в непроходимо заросшем кустами дикого абрикоса и жёлтой акации Криничном переулке.
Из Аллентауна, неуклонно продвигаясь на запад (быть может, по какому-то заранее обдуманному плану), он перебрался в Кливленд. Затем — казалось, уже окончательно, до гробовой доски, — обосновался в Толидо, на Вест Банкрофт-стрит. Но нет, нет! Из Толидо, с берегов Великих озёр, моё письмецо — как перелётная утка, побывавшая в безмерно далёких от хладных болот отчизны краях и там окольцованная чужестранными орнитологами, — прилетело на родину, на «милую, незабвенную родину» д-ра Казина, говоря языком его пошлейшей автобиографии, и, недолго разыскивая в Новочеркасске частновладельческий дом на Кадетской, приземлилось на мой захламлённый письменный стол, щеголяя ярким глянцевым ярлычком, которым оно разжилось где-то на чинном столе заморского почтмейстера. Ярлычок учтиво извещал, что моя горемычная корреспонденция, увы, — undelivered[25]
, а посему — return to sender[26] и что о названных досадных обстоятельствах я не должен думать как о возникших по нерадивости или же вздорной прихоти вселюбезной почтовой службы, у которой на случай подобных, весьма оскорбительных подозрений имеется исчерпывающий набор решительно от неё не зависящих, затаённо возможных причин недоставки. Из их перечня — Боже мой! — из их подлого перечня, кем-то любовно упорядоченного, подчинённого эдакой торжественной градации, на предназначенном для меня ярлычке была помечена — так сказать, представлена на моё рассмотрение — последняя, восьмая, самая нелепая, самая смехотворная и самая комедиантская причина, по которой д-р Казин не имел возможности получить моё письмо. Она была изложена с помпезной лапидарностью: «Скончался». И она, разумеется, была рассчитана на то, чтобы сразить наповал своей неустранимостью простодушного адресанта — одного терпеливого и бесконечно малоприятного для д-ра Казина адресанта из южнорусской провинции, которого он, должно быть, куражась в компании преданных ассистентов, не раз называл землячком-простачком…