В Криничном переулке гудели и вздрагивали кусты, осторожно осаждаемые пчёлами и на лету пронзаемые шмелями; тучные стрекозы ударялись об оконные стекла, падали на черный тулуп и на серое лицо старухи и тут же взлетали, мгновенно превращая в призрачное сияние передохнувшие крылья. Дашенька поднялась — как будто для того, чтоб окинуть взглядом картину июньского торжества насекомых; уставилась на дерзкий кустик, выросший прямо из стены её дома, потом взглянула на меня. Да-да, она узнала меня… я тот самый чиновник по акцизной части, который вечно (от Сотворения Мира до Судного Дня!) преследовал и будет преследовать её брата, проигравшись ему до копейки вне времени и пространства. Её глаза — прежде тусклые, а теперь загоревшиеся, излучали ровный, чистый и яркий свет сумасшествия.
— Что?! Что?! — неожиданно закричала она, замахиваясь на меня клюкой. — Обыграл тебя Стасик, несчастный акциз!.. И поделом тебе!! Поделом!!
Я ушёл.
И по тому, с какой вызывающей победоносностью были произнесены устами безумной эти слова, а также по тому, с каким неодолимым волнением я торопился в тот памятный день домой, чтобы читать, перечитывать и снова читать, разрывая в клочья давно заготовленные разоблачительные письма, то последнее, немилосердное послание д-ра Казина, я понял: он выкрутился…
По следам дворцового литавриста
Святые апостолы, до чего же я заблуждался! Я полагал, что мне не составит труда отыскать вполне достоверные и столь необходимые мне сведения об авторе этого немыслимого сочинения, напечатанного отдельной брошюрой в Санкт-Петербурге в 1914 году. В подзаголовке оно невозмутимо именовалось «научным докладом». В заглавии же его, быть может, не так отчётливо, ещё не с такой торжествующей ослепительностью, как в самом тексте, но всё же достаточно явственно и упрямо проглядывало, точно бойкое солнце в кудлатых мартовских тучах, чистейшее сумасшествие: «О НЕКОТОРЫХ СВОЙСТВАХ ПОДВИЖНЫХ РЕАЛЬНОСТЕЙ И НЕИЗМЕННОГО СНОВИДЕНИЯ»…
Да, я был горделиво уверен тогда, без малого год назад, когда насмешливый случай вовлёк меня в эти забавные поначалу поиски следов душевнобольного (здравый смысл обязывает меня и теперь решительно настаивать на этом печальном определении) литавриста Игната Ефимовича Ставровского, служившего оркестрантом в атаманском дворце, что мне понадобится неделя, чтобы навсегда избавиться от того завораживающего впечатления, которое произвёл на меня — увы, произвёл-таки — его безумный доклад, проникнутый какой-то особенной, свойственной, впрочем, и бреду, несокрушимой степенностью.
Помнится, я хорошо представлял, что мне нужно для этого сделать.
Мне (осмелюсь надеяться, не худшему из исследователей) нужно было установить — ах, до чего же это нелепо звучит! — что таинственный литаврист-философ, вопреки его собственным, внешне вполне рассудительным утверждениям, всё же существовал; что он всецело пребывал в этом мире, и притом пребывал далеко не бесследно, как ему болезненно воображалось, то есть — вовсе не в качестве «упоительно устойчивого фантома», говоря языком его фантастического доклада, а именно в качестве литавриста Ставровского, объявившего себя в 14-м году «первым исследователем сновидения»; что он просто
Мне хватит недели, думал я, потому что, во-первых, мне прекрасно знаком тот «призрачный» город, о котором помешанный музыкант беспрестанно толкует в своём сочинении, — тот «загадочно ускользающий», «трудно вообразимый» и даже «совершенно несуществующий» город на юге России, в котором я родился и жил много лет и в котором знаю каждую улицу, в том числе и Кавказскую, описанную оркестрантом с некоторыми неточностями. Во-вторых, в этом городе всего одно старинное кладбище и только один достаточно старый, со специальным при нём архивом (учреждённым «для пользы врачей-психиатров» ещё по указу атамана Самсонова) сумасшедший дом, где литаврист, по всей видимости, и сочинил свой доклад, странным образом угодивший в печать. И в-третьих, я ещё не забыл, по каким адресам искать в моем городе почтеннейших антикваров, столь же надменных, сколь и всезнающих, да к тому же живущих аредовы веки, не менее древних библиотекарей, чьи облысевшие головы полны всевозможных сведений, и одного совершенно уж дряхлого, но неистово памятливого архивариуса, посвящённого в судьбы и содержание старорежимных бумаг, — словом, всех этих обаятельных чопорников и спесивых затворников, огорчительно недоступных для заезжего незнакомца, но только не для меня…