— История России — вот моя мечта! Только не по-покровскому. Мне больше по душе лекции профессора Тарасова. Там, понимаешь, факты, а у Покровского одни рассуждения.
— А я, брат, влюбился в естествознание! — Северьянов окинул испытующим взглядом друга. — Все в этой науке на ладони. Все видишь, созерцаешь, думаешь и думами своими наслаждаешься, как хорошей песней. Свободно и зримо, брат, растут здесь мысли, как из земли растет все живое. Да, Петя, мне, видно, суждено быть отчаянным естествоиспытателем… Люблю нашу русскую природу.
— А политику, значит, по боку?
— Чудак! Политика для меня была и остается душой всякой науки и философии. Я недавно проштудировал трижды «Диалектику природы» и чувствую, что голова моя теперь способна вместить всю нашу вечно молодую старушку землю.
Ковригин так крепко сжал свои тонкие губы, что они совсем исчезли. Все мускулы на его загорелом лице пришли в суматошное движение. Успокоившись наконец, он сказал тихо, с воровской оглядкой:
— Знаешь, Степа, что меня больше всего радует на наших курсах? То, что меня вооружили здесь навыками столярного, кузнечно-слесарного, картонажного и переплетного мастерства и что теперь я могу даже Наковальнину доказать, что не обучать в школе детей какому-нибудь физическому труду все равно что приготовлять их к грабежу.
— Разве Наковальнин с этим не согласен?
— Он обвиняет нас с тобой в преклонении перед немецкой школой. Я с ним тут без тебя один раз срезался. Он назвал меня слепым последователем Кершенштейнера, а Кершенштейнера — буржуазным педагогом.
— Ну а ты ему на это что сказал?
— Я его послал к черту.
— Этого мало.
— Что ж, по-твоему, я ему в рожу должен был заехать? Так он ведь вон какой верзила! А я?
Бронзовое с золотым отливом лицо Северьянова стало неподвижным.
— Я сказал, — поспешил оправдаться Ковригин, — что ручной труд полезен еще и тем, что таких, как он, избавляет от пустых разговоров.
— Ну с этим он, конечно, согласился?
— Куда там! Кершенштейнер, говорит, ввел труд в немецкой школе, чтоб молодежь отвлечь от революционных идей, чтоб, сделав из них ремесленников, снабдить капиталистов квалифицированной рабочей силой.
— В его словах, Петя, — сказал задумчиво Северьянов, скатывая в трубку свой рисунок, — есть здоровое зерно. Быть ему, чертушке, профессором! Мы с тобой, Петр, агитаторы, пропагандисты. Во что верим, то и несем в массы. А во что не верим, то пинком подальше отбрасываем, чтоб под ногами не болталось. К науке относимся, как к политике, в которой нет места сомнениям и колебаниям. А в науке, Петя, видно, сомневаться и колебаться не только можно, но и должно.
— Он к науке относится так, — бросил с нарастающей неприязнью Ковригин, — как наш полковой писарь к орфографии: где чихнул — там запятая, где икнул — там двоеточие, а где табачку понюхал — там точка.
— Зря, ты, Петра, так про него. У Кости нутряное желание научных знаний. Он нас с тобой сильнее.
Бегающие глаза Ковригина опустились, загораясь бесенячьими огоньками.
— Профессор Тарасов мне сказал, что он тебя выдвигает в свои ассистенты. Правда это? — спросил Ковригин.
— Был такой разговор. Но я тебе сказал, тянет меня земля, родное село, хочется хоть одну зиму в сельской школе поработать, поближе к родным местам.
— А потом?
— А потом, не позже весны, думаю, и тебе и мне воевать придется. Хлеб добывать с боями. — Лицо Северьянова стало задумчивым, холодным. Достав из бокового кармана гимнастерки газетную вырезку, он сказал: — Прочти подчеркнутое!
Ковригин быстро читал про себя: «В Сибири власть учредилки… В эти смертные часы все помыслы сынов революционной отчизны должны быть на Восточном фронте. Наши вооруженные силы должны быть переброшены на Волго-Уральскую боевую линию… Все для немедленного ослабления голода трудящихся масс, ни пяди уступок врагам труда, беспощадное истребление предателей, изменников, стремящихся усилием голода помочь мировым грабителям…»
— Да! — вздохнул Ковригин. — Тучи интервенции надвигаются все ближе и ближе. Но меня волнует вот какая штука, Степа. Хоть счастью мы и не привыкли верить и никакая беда нам не страшна, а все-таки я переживаю… Допустим, выйдем мы с тобой живыми из всего этого и не придется ли нам потом на культурном фронте в своем любимом деле плестись в последних рядах? А последних, Степа, даже самая паршивая собака рвет.
— Зря переживаешь взболтанное тобой на кофейной гуще! — В глубине черных глаз Северьянова вместе с лукавством светилась сейчас неуемная энергия и смелый ум. — Нам с тобой не полагается много переживать. Переживание — удел бездельников, дворян и сентиментальных мещан. Нам с тобой некогда переживать, мы без переживаний ясно и далеко видим, остро и далеко слышим, думаем смело, конкретно и всегда чисты сердцем. Не та мысль дорога, которая вымучивается переживаниями или муштрой слов, а та, которая вырастает из нашей повседневной работы, как живой стебелек из зерна…
Из рассеявшейся по музею толпы курсантов к Северьянову и Ковригину подошли Софья Павловна и Поля Коробова. Они успели побывать в канцелярии курсов. Выждав с минуту, Софья Павловна объявила: