В «Новогодней фантасмагории» просто этот факт «зашит» в балладную ткань с устойчивыми библейскими ассоциациями. Первая из них связана с фразой: «не мечите бисер перед свиньями». В данном случае, она как будто инвертирована: сам герой оказывается поросёнком, хотя «бисер» мечет именно он. Второй евангельский намёк, конечно, связан с Евхаристией. Он становится тем очевиднее, что в тексте фантасмагории есть отсылка к блоковскому Христу из «Двенадцати». В произведении Галича много косвенных отсылок к этому претексту, но есть как минимум одна прямая: «в петроградскую Белую Ночь» (ночь не ленинградская и не петербургская).
Есть и ещё один контекст — антитоталитарный (не случайно ногу лирическому субъекту отрезает именно полковник). В песне Галича «Ночной Дозор» присутствует строчка: «Им бы, гипсовым, человечины — // Они вновь обретут величие!» /104/. Речь идёт о марширующих памятниках Сталину. А эта тематика притягивает уже инфернальные коннотации, которые, к слову, проявляются и эксплицитно хотя бы во фразе: «а хозяйка чертовски мила!». Есть все основания вернуть здесь переносное значение к изначальному прямому.
По моему мнению, Галич в своей фантасмагории задействует целый спектр балладных кодов, одним из которых становится мотив дво-емирия, сатанинской подмены. Это в чём-то напоминает сюжетные ходы «Мастера и Маргариты», где в финальных эпизодах прочитывается отчётливое «выворачивание наизнанку» узнаваемых христианских мотивов, которое производит Воланд со своей свитой (к Блоку и Булгакову при анализе фантасмагории отсылает и Л. А. Левина[427]
).То есть у Галича как бы — Евхаристия наоборот, бесовское жертвоприношение, где на тёмный алтарь кладётся тело поэта, в образе которого метафорически зашита истерзанная его душа и её поруганные богатства — в первую очередь песни. То есть телесное оказывается изоморфным душевно-духовному, а смерть предстаёт освобождением как того, так и другого. При этом лирический субъект Галича сораспи-нается Христу — он следует за Ним в белую вечность, о чём свидетельствует последняя строка.
Л. А. Левина считает, что «герой как бы раздваивается, да и действительность, стоит ему лечь на стол, раскалывается на два непересека-ющихся мира: светлый мир белизны и морозной чистоты и людоедский шабаш на поганой вечеринке». Здесь речь идёт не только о раздвоении мира и героя, но и об отделении души и оставлении тела: «Там бредёт моя белая тень мимо белых берёз…»[428]
.Кроме того, этот ход с поеданием человечины вместо поросятины Л. А. Левина справедливо соотносит с повестью Кафки «Превращение». Разница, на мой взгляд, лишь в том, что у Кафки превращение было действительным, а у Галича субъект всё же остаётся человеком: это пирующие думают о нём как об изысканном «гастрономическом блюде», а этот образ уже домысливаетсяч автором, превращаясь в развёрнутую метафору каннибализма.
Поругание и ритуальное жертвоприношение, совершённое компанией каннибалов, и итоговое освобождение также можно соотнести с пафосом песни «После вечеринки», где есть то же застолье, та же чертовски милая хозяйка и тот же властный гость, Иван Петрович (почему бы ему не быть и полковником?), тот же выход лирического субъекта в вечность («Бояться автору нечего, // Он умер сто лет назад…» /304/).
Что же касается Геннадия Жукова, то его имя не так известно среди учёных и ценителей авторской песни. Хотя, на мой взгляд, по масштабам таланта он не уступает тому же Галичу. Жуков не писал юмористических вещей (по крайней мере, мне они не известны), почти нет у него и сарказма, а сфера поэтических интересов — так называемые «вечные темы», античность, экзистенциальные рефлексии. В текстах поэта отчётливо выражено трагедийное, балладное начало. Не исключение здесь и песня «Письма из города. Трапеза» (также даю фрагмент, связанный с каннибализмом):