В эссе о поэтике Целана Седакова подчеркивает глагольность в его стихотворениях, которую она определяет как «библейскую» – приближенность поэзии к действию, к ритуалу: «Это парадоксально звучит, но именно сплошное изменение сообщает глагольному смыслу некое подобие неизменности, монументальности, статики, сверхреальной меры – то есть возникает своего рода альтернативная метафизика»[673]
. Стихотворение «Земля была в них» строится на повторе глагольных форм: рефреном повторяются личные глагольные формы («я рою, ты роешь»), переходящие в обобщенное – «они рыли». В понимании Седаковой, глагольность Целана сродни ритуальной, добиблейской природе поэзии как действенного слова: «созерцание глубинной сущности мира не как “иной вещи”, а как непрерывно за всеми вещами и формами творящегося священнодействия»[674].Разные интерпретации этого стихотворения отмечают ритуальные аспекты текста и связь с поэзией Холокоста (опорное слово стихотворения – «graben» («копать, рыть») – однокоренное со словом «Grab» (могила)). По замечанию Джона Фелстайнера, в тексте также немало аллюзий к библейским псалмам[675]
. Другие исследователи указывали на музыкальное начало в тексте, приближенность к фольклорным, народным мотивам[676]. Перевод Седаковой воплощает библейское, псалмическое начало, а также музыкальность текста – сохраняются повторы и особая музыкальность в выборе слов для перевода глаголов:Ритм текста в переводе Седаковой становится регулярнее, она также сохраняет рифму и добавляет свою интерпретацию финального образа: «О Некий, о Всякий, о ты, Никакой! / Где теперь то, что шло на нигдейность? // О, ты роешь, я рою; я рою к тебе, за тобой / и наш перстень на пальце не спит, как младенец». Как и в других переводах Целана, Седакова создает неологизм, чтобы передать его необычное словоупотребление: «что шло на нигдейность» (в оригинале – «nirgendhin ging»).
Ритм ее перевода, схожий с ритуальными повторами и заклинаниями, отражает восприятие поэзии Целана как погружающейся в земную твердь. Это образ посткатастрофической поэзии, но поэзии, несущей весть и надежду: «в свете взыскания невозможного, в свете невозможности для человека жить иначе, чем в горизонте невероятного…»[677]
. Так, завершающий образ: «и наш перстень на пальце не спит, как младенец» (ср. в переводе Марка Белорусца «и на пальце кольцо нам от сна восстает») – явное отклонение от текста оригинала, но отклонение, возвращающее нас к поэтике Седаковой. В ее поэтике образ младенца свидетельствует «…о дословесном опыте, о первых встречах реальности с языком»[678]. В контексте стихотворения Целана этот символический образ указывает на истоки речи.Образы земли, непрерывного движения, а также обращения к другому и к абсолютному («никто») раскрывают ключевые аспекты поэтики Целана в понимании Седаковой: «Затрудненность, труднодоступность его неба – это опыт, с которым столкнулось все новейшее искусство, самое смелое искусство нашего столетия»[679]
. И здесь, хотя поэт противопоставляет поэтику Рильке и Целана (и шире – Целана и предшествующую поэзию), ее отношение к переводу следует схожим принципам. Если, как пишет Седакова, первые славянские переводчики вложили «вертикаль смысла» (высокое, духовное значение) в простые слова, то в переводах поэзии Целана необходимо вернуться к земле, к «труднодоступности неба», чтобы сделать возможной семантическую вертикаль – необходимое условие лирического высказывания.Рассуждая о внутреннем импульсе поэтики Целана, Седакова акцентирует этическую доминанту его поэзии: «Ему нужно так много, как искусство давно перестало хотеть: ему нужно всё»[680]
. Схожие образы появляются в ее эссе и выступлениях о роли искусства в современном мире, а также в стихотворениях последних лет: