— Сударыня, — отвечал майор, — вот письмо, которое сюда пришло вчера; оно от господина графа де Майи, нашего полковника.
Он протянул Олимпии бумагу, исписанную почерком, который она сразу узнала.
— Сами видите, сударыня, — сказал майор.
— Где сейчас господин граф?
— Отправился в Вену.
— Ох, да, знаю…
Она осеклась.
— Вы же видите, сударыня, ничего не поделаешь. Олимпия молчала.
— Господин де Майи пометил это письмо тридцатым числом; сегодня тридцать первое; сейчас он уже в Вене.
— Я еду в Вену.
— Увы, сударыня! Вам не добраться до Вены за два часа.
— Нет, но за неделю доберусь.
— Мы можем дать вам не более четырех часов.
— Это невозможно! — закричала она. — Вы не убьете Баньера, он же не преступник…
— Сударыня, этот приказ подписан нашим полковником.
— Сударь, во имя человечности!..
— Предписание, сударыня.
— Сударь, я молю вас на коленях, я припадаю к вашим стопам!
— Сударыня, вы разрываете мне сердце, но я бессилен выполнить вашу просьбу.
— Сударь, дайте мне время поговорить с королем! Сударь, я напишу королю!
— Сударыня, у нас всего четыре часа, — глухо откликнулся майор, а сам уже отступал к выходу, чтобы не видеть продолжения этой страшной сцены.
Олимпия растерянно огляделась и стала бить себя в грудь, словно надеясь извлечь из нее какие-то иные звуки, способные убедить собеседника.
Майор поклонился и вышел из кабинета.
Олимпия осталась наедине с офицером, который прятал свое лицо в ладонях.
— Скорее, — произнесла она, — скорее, идемте к моему мужу.
И она пошла назад, шепча какие-то молитвы, не внятные никому, даже самому Господу.
XCV
ДВА ДОБРЫХ СЕРДЦА — ДВА ОТВАЖНЫХ СЕРДЦА
За какой-нибудь час жизнь этих несчастных повернулась так, что ни ей, ни ему невозможно было уследить за безумной скачкой надвигавшейся беды.
Поэтому, вновь оказавшись лицом к лицу, ни он, раздавленный своим внезапным арестом, ни она, уничтоженная истиной, которая лишь теперь ей открылась во всей полноте, не имели сил говорить: они даже думать больше не могли.
Шанмеле, оказавшись между ними, пытался как-нибудь связать разорванные нити их сознания, но у него ничего не получалось.
— Ну, что? — наконец, спросил Баньер, обращаясь к Олимпии.
— Не знаю, — отвечала она.
— Я рожден под роковой звездой, — сказал Баньер. — Всю жизнь я разрушал счастье, которое посылал мне Господь.
— О нет, нет, ты ошибаешься, Баньер, — возразила Олимпия с пугающим хладнокровием. — Твоя зловещая звезда, твой злой гений — это я. Кто внушил тебе мысль поступить в театр? — Я. Кто пробудил в тебе вкус к наслаждениям и расточительству? — Я. Кто подавал тебе дурной пример, развратив тебя? — Я. А кто, воображая, будто в этом твое спасение, подбил тебя завербоваться? — Я. Кто принудил тебя остановиться в Лионе, когда ты хотел бежать отсюда? — Я, я, я, все я! Если ты меня не проклянешь, берегись, Баньер! Самому Господу не измыслить таких мук, чтобы достойно покарать меня!
Ее слова прозвучали так убежденно и были произнесены с таким чувством, что Шанмеле содрогнулся.
Баньера же они не взволновали.
Нежным, печальным, проникновенным взглядом он посмотрел на Олимпию и произнес:
— Это правда, но все зло, что ты причинила мне, ничто перед тем счастьем, которое ты мне дала. Не обвиняй себя: я паду под бременем моего рока!
Потом, покачав головой, он прибавил:
— Ну, надо быть мужчиной. Отбросим эту подавленность, рассмотрим хладнокровно наши возможности, если таковые существуют, или приготовимся к смерти, если она неотвратима.
Олимпия вскинула свою поникшую голову: эти смелые слова встретили в ней благородный отклик.
— Что до офицеров, — сказала она, — на них надежды нет.
— Ах! — вырвалось у Баньера.
— Никакой.
— А отсрочка?
— Они в ней отказали.
— Вмешательство полковника?
— Полковник в Вене.
— Может быть, тебе позволят обратиться к королю?
— Нет.
— Если так, — сказал Баньер, вздыхая, но и черпая новые силы в уверенности, что беды не избежать, — стало быть, вижу, мне остается только умереть; но, может, удастся оттянуть этот момент хотя бы на несколько часов.
Едва он произнес эту фразу, дверь отворилась.