– Вот и мы опять, – сказала Ева сыну, когда они с Марго подошли к четвертой койке. – Мы обе снова здесь.
Но на этот раз мир не позволит Еве отчаянно тянуть время. Вскоре ей придется понять, как все эти годы она заставляла Оливера слушать разговор матери с отзвуками ее собственных надежд, глухой к лежащей перед ней подлинной истории; как охотно она позволила этой богобоязненной женщине убедить себя, что можно продолжать эту одностороннюю беседу сколько угодно. «Оправдание, – сказал Джед, – того, во что мы его превратили».
– А? Б? В? – спросила Марго.
И голос робота дал свой ответ; старое блюдо, вновь поданное на стол.
– Люблю тебя, – произнес компьютер.
Оливер
Глава двадцать четвертая
Оливер, почти десять лет в междумирье – и каким ты стал теперь? Но как описать такое место, где даже слова потеряли свои очертания?
Очень долго ты изо всех сил старался держаться за разум. По мере того как голоса и лица возле четвертой койки начали терять индивидуальность, а белая мгла стала снова проникать в твои дни, ты старался сохранять здравомыслие. Чтобы избежать настоящего безумия, ты призвал себе на помощь небольшие фантазии. Ты узнал, как нуждается человеческое тело в движении, как тебе его не хватает. И в воображении ты создал свой старый дом в Зайенс-Пасчерз и постарался в него поверить. По утрам, когда сестра Хелен будила тебя, укрытого лиловым войлочным одеялом, ты называл камеру, где находился, своей спальней. Во время утренних процедур – обработки пролежней, бритья, установки нового мешка питательной смеси – ты представлял себя в старой домашней ванной. Ежедневные визиты Ма – это как будто распахивалась входная дверь, а ее разговоры с тобой – это ты гулял среди кактусов и фукьерий, скал и канюков. Когда тебя отправляли на физиотерапию, где санитары привязывали твои конечности к машинам, чтобы они двигались, вращались, сгибались до изнеможения, – ты представлял себе редкую поездку в город. В одиночестве после отбоя, когда компанию тебе не составляло даже радио, только бесконечный перестук аппаратов, которые поддерживали в тебе жизнь, – что ж, было очень непросто думать, что это ужин в вашей старой столовой. И все же ты пытался в это поверить.
За несколько месяцев до начала своего заключения ты прочел историю узника, запертого в темной одиночной камере на острове Алькатрас. Лишенный света, зрения, хоть какого-то предмета, на котором можно было бы сосредоточиться, он придумал для себя игру. Это была очень простая игра. Он отрывал пуговицу от своей плотной шерстяной робы, швырял ее так, что она отскакивала от темных стен, и потом долго ползал на четвереньках, на ощупь отыскивая металлический кружок. Момент торжества был краток; как только пуговица оказывалась у него в руке, заключенный отбрасывал ее снова.
В твоей тюрьме тебе не посчастливилось обладать пуговицей, да ты и не мог поднять руку для броска, не был способен ползать и искать. Но когда твой ужас поблек до скуки, эта скука стала невыносимой. Так что взамен пуговицы ты наугад срывал какую-нибудь дату, швырял ее в запертые коридоры своего сознания и отправлялся на поиски.
Твое последнее четвертое июля: ты подкинул этот день, долго шарил в потемках и наконец нащупал его очертания. Колючее облако порохового дыма в воздухе над стадионом Блисса. Руки отца, липкие от мороженого. Какого-то ребенка рвет ядовито-зеленым на его футболку с даласскими ковбоями. Картинка покрылась пузырьками и почернела, и ты схватился за другую – твой тринадцатый день рождения. Яркое солнце высоко над национальным парком. Пикник на лысом плато по пути к Затерянной шахте. Чарли раскидывает руки, словно пытаясь взлететь над утесом.
Ты сжимал в ладони эти детали, пока на тебя не обрушивалось твое одиночество, и тогда ты подбирал новые даты и бросал их так далеко, как только мог. После множества бросков, когда ты сжимал пальцы вокруг дня и подносил его к своему мысленному взору, безумие твоего одиночества преображало его отчаянным волшебством. В твоем кулаке четвертое декабря уже не было просто сияющей кучкой фактов, закованных в эмаль. День рождения брата – прогулка верхом к вершине водопада, мать фотографирует кусочек неба над каньоном, отец весело курит, сидя на валуне, – теперь это воспоминание пробивалось ярким лучом, словно через дырочку в черной шторе, заполняя стены твоей тюрьмы светом техасского дня. Ты ткнул в этот свет пальцем, и его края обкрошились и осыпались.