Ненормальная — это когда берешь бритву и нарезаешь длинные полосы на собственном торсе. На собственных бедрах. На собственных руках. ПРЕДЕЛЬНО ЧОКНУТАЯ КЛАРА. Вот это — ненормальная. В первую же ночь вместе, в темноте, он нащупал эти полосы. «Я упала», — шепнула она. Он рисовал картины совместной с ней жизни. Фотографии и рисунки на стенах, свет, сияющий в окно спальни. Друзья в День благодарения, елка на Рождество, потому что Клара, конечно, захочет елку.
«Это не девушка, а напасть какая-то», — сказал ему доктор Голдстайн.
Неуместно было доктору Голдстайну говорить такое. Но она и правда была не девушка, а напасть какая-то: любящая и нежная в один момент, злобная и яростная — в другой. Мысль, что она порезала себя, сводила Кевина с ума. Безумие порождает безумие. А потом она его бросила, потому что так Клара и поступала — бросала людей и все остальное. Уходила во что-то новое вместе со своими наваждениями. Чокнулась из-за Кэрри А. Нейшн, первой женщины-прогибиционистки,[10]
которая ездила по стране, круша топорами питейные заведения, а потом эти топоры продавала. «Разве это не круто? Это самое крутое, что я в жизни слыхала!» — говорила Клара, потягивая соевое молоко из стакана. Вот так оно и шло. От одного завихрения к другому.«Все страдают из-за несчастной любви», — говорил доктор Голдстайн.
Это — на самом-то деле — как раз не соответствовало действительности. Кевин знал людей, которые вовсе не страдали из-за несчастной любви. Таких, может быть, и не много, но они есть. Оливия Киттеридж высморкалась.
— А ваш сын, — вдруг спросил Кевин, — он по-прежнему практикует?
— Что ты имеешь в виду?
— При его депрессии? Он по-прежнему на работу каждый день ходит?
— Ах, это. Ну конечно.
Миссис Киттеридж сняла темные очки и устремила на Кевина быстрый, проницательный взгляд.
— А мистер Киттеридж? Он хорошо себя чувствует?
— Да. Он подумывает пораньше на пенсию уйти. Ты знаешь, они ведь аптеку продали, и ему пришлось бы работать в новой, большой фирме, а там целая куча новых дурацких правил и инструкций. Грустно, как поглядишь, куда идет наше общество.
Всегда грустно глядеть, куда идет наше общество. И перед нами всегда — заря новой эры.
— А чем твой брат собирается заниматься? — спросила миссис Киттеридж.
Теперь Кевин почувствовал, что очень устал. Может, это и к лучшему.
— Последнее, что я о нем слышал, — он обитал на улицах Беркли. Он наркоман.
В последнее время Кевин редко вспоминал, что у него есть брат.
— А вы тогда отсюда куда уехали? В Техас? Я правильно помню? Твой отец вроде бы нашел там работу?
Кевин кивнул.
— Я думаю, ему хотелось как можно дальше от этих мест уехать. Время и расстояние — так ведь всегда говорят. Не знаю, насколько это верно.
Чтобы положить конец затянувшейся беседе, Кевин хмуро сказал:
— Отец умер в прошлом году от рака печени. Он больше не женился. И я с ним нечасто виделся после того, как из дому уехал.
Кевин защищал дипломы, получал степени, оканчивал колледжи и университеты, добиваясь стипендий и грантов, но его отец никогда не показывался ему на глаза. И каждый город казался ему многообещающим. Каждое новое место, казалось, говорило ему: «Ну вот и ты! Давай! Ты можешь здесь жить. Можешь здесь отдохнуть. Ты впишешься». Необъятное небо Юго-Запада, тени, окутывавшие горы пустыни, бесчисленные кактусы, с красными кончиками, с желтыми цветами или с плоскими головами, — все это поначалу, когда он впервые приехал в Тусон, принесло ему облегчение, и он стал совершать одинокие походы, потом — походы с другими ребятами из университета. Вероятно, Тусон мог бы оказаться его любимым местом пребывания, если бы Кевину пришлось выбирать: такое невероятное различие между тамошним открытым пространством и этой иззубренной линией побережья.
Но всюду, где бы он ни был, всюду, где новые различия давали ему надежду — среди высоких жарко-белых застекленных зданий Далласа, на обрамленных деревьями улицах чикагского Гайд-Парка, где у каждой квартиры имелась сзади деревянная лестница (это ему особенно нравилось); в окрестностях Уэст-Хартфорда, где все выглядело как в книжке сказок — аккуратные домики, идеальные газоны, — всюду, раньше или позже, так или иначе, ему становилось ясно, что на самом деле он не вписывается.