И палец у тебя стынет, холодно.
Теперь я думаю, что этот наш комполка был очень правильный человек — важную вещь сделал. Не всякому это выпадет, такую важную вещь для людей сделать.
Только потом ещё круче было — потом он нас поменял.
И теперь я сам стою, будто голенький, хоть в своей шинели первого срока, мимо меня снег летит, холодно, а товарищи в меня целят.
Тут дело в том, тебе объясняю, что этот наш комполка говорил, что вот-вот китайцы нас захватят, и сначала отступим к Чите, а потом к Омску, и вот тех, кто отступит, военно-полевой трибунал в расход пустит. Привыкайте, дескать.
А я тогда стоял и думал, что вот дрогнет палец у сержанта Нагматуллина, дрогнет, мать, палец у него, дрогнет с какого-то хрена, так мне конец.
Но я тебе скажу, эти три или четыре минуты были самое главное, что я вынес с военной службы. Из двух лет, да.
Да что там со службы — с жизни всей моей.
Иногда и сейчас во сне приходит ко мне этот осенний день, рассеянное солнце, и целит в меня сержант Нагматуллин.
А больше ничего в жизни у меня и нет.
Семидесятый год, октябрь.
Забайкальский, мать твою, военный округ».
Он говорит: «А я полжизни в печали пребывал, только сейчас жить начал. Мы в прошлое своё, как в зеркало смотрим, и только себя и видим. Я тебе так скажу, я от сверстников своих часто слышу, что детство наше было ужасным и страшным. Трупы там валялись на улице, или в овраге заводские резали тех, кто из железнодорожного посёлка. Ну, некоторые начинают спорить, и говорят, что детство у нас прекрасное, нас выпускали гулять в любое время дня, драки шли на пользу, а ещё было можно пить воду из-под крана.
Так вот, не верь — ничего нет, кроме зеркала.
Я-то жил в Москве, на улице Горького, но дело не в реальности, а в нашей памяти. Одному ребёнку хватит травмы на всю жизнь, если он увидел девушку, вывалившуюся из окна по своей или чужой воле (и всё его детство отныне усеяно мертвыми девушками), другому привычны драки арматурой на пустыре. Детское время сжимается, плотность его увеличивается, а потом пересказывается, да не попросту, а поэтически. Ну, тут кто-то стукнет стаканом в стол и закричит, что „всё в нашем детстве было хорошо, абсолютно всё“ и „наше детство усеяно следами ужаса“ Спорят-то именно с этими крайними точками зрения. Поверх всего ложится наша мифология — Мосгаз. Этого убийцу по кличке „Мосгаз“ расстреляли, когда меня ещё на свете не было, а бабки мои ещё много лет не открывали газовщикам дверь, да и мне наказывали — никому, слышишь, никому, а Мосгазу особенно. Или там, в этой яме детства, были иностранцы, фарширующие жвачку бритвенными лезвиями. А вот ещё убийца Фишер (я это имя запомнил, потому что оно — хорошее имя для убийцы. „Убийца Фишер“ — почти как шахматист). Для меня все эти убийцы были Фишеры. Кстати, в пионерлагере вожатые нас как-то собрали и напомнили, что из лагеря нельзя удирать, потому что в районе — маньяк-убийца. И уже невозможно понять, это было средство поддержания дисциплины или натуральный Фишер, или, понятно, его предшественник… Этот, как его… Ну, Фишер, в общем.
А нет ничего, ни Фишера, ни детства, а есть только зеркало. И один из нас рассказывает о драке с заводскими, показывает, как старый солдат, свои заросшие диким мясом раны, потому что нет ничего у солдата к старости, кроме того скромного факта, что он выжил. И чем там страшнее было, тем ценнее его спасённая жизнь. Значит, будет пострашнее. Другой говорит о битве с железнодорожными с ужасом, потому что в этом ужасе оправдание его кривой жизни и горького пьянства. Вот оно — то, из-за чего он не стал тем, и не стал этим. Со сладким испугом рассказчика, пугающегося своей же байки, глядит он в это зеркало, а там только он сам.
Ты верь мне, там, в прошлом, вовсе всё пусто. Всё прах, прошлое давно превратилось в ту часть осыпавшейся амальгамы, что на старых зеркалах пузырится по краю.
Есть только несколько лет будущего. Медсестра вот есть, обход и градусник.
Нечего дальше загадывать — я как это понял, так счастье ко мне пришло.
Ну и, типа, просветление.
Вот про Раису Ивановну мы можем сказать, что она ставит капельницу хорошо.
И можем это сказать определённо.
А Вера — ставит плохо. Убийца, а не медсестра.
Прямо Фишер какой».
Он говорит: «Я вот однажды пришёл на свадьбу к дружку своему. Посадили меня рядом со странной барышней.
Я ей представляюсь, честь по чести, говорю, что военнослужащий человек, имею право на военную пенсию, а пока храню покой нашей Родины от воздушного нападения, ну и ожидаю всякого к себе интереса.
А она в ответ произносит длинное и странное имя.
Не помню, какое. Скажем, Гладриэль.
— Очень приятно, — говорит эта мне барышня, — познакомиться. Я — фея.
Я уже немного принял, но как-то шутить поостерёгся. Ещё в крысу превратит, если я вовремя торту ей не передам. И не то, чтобы сидел как на иголках, но на дальнейшем знакомстве не настаивал.
А потом я на Воробьёвых, во втором их замужестве — Ленинских горах, сидел в совершенно свободное от службы время и похмелялся.
Никого не трогал, сидел на полянке да смотрел на спортивные арены.