— Да заставь ты его хоть немного развлечься! — советовала Алисе мать, все чаще появлявшаяся в особняке на набережной Урсулинок.
— Я стараюсь, мама. Но увы, даже когда мы вместе, он словно не замечает меня.
— Он слишком много работает.
Жиль делал все, о чем просила жена, ни разу не сказал ей «нет». Мадам Лепар, например, с давних пор хотелось проводить лето в Руайане и предел мечтаний! — жить в доме с видом на море.
— Я вот все думаю, Жиль, не полезно ли Алисе в ее положении…
Жиль снял в Руайане виллу. Поселил там жену и тещу. Каждый вечер приезжал ночевать.
Будущее материнство ничуть не страшило Алису, и порой казалось, что она кичится им, нарочно выпячивая свой пока еще не очень заметный живот. Беременность не мешала ей ходить в казино на танцы, заводить приятелей и приятельниц.
— Почему ты не дашь себе несколько дней полного отдыха, Жиль?
В самом деле, почему? Ничто не вынуждало его ежедневно, в одно и то же время, подниматься на третий этаж в кабинет. Плантель был прав: достаточно солидное дело в известном смысле идет по инерции.
Но чем ему еще заниматься? День его, правда, не превратился покамест в неизменный, наглухо замкнутый круг, как у дяди, однако и у Жиля уже намечался распорядок дня с обязательными ориентирами, за которые он очень держался, — например, рюмка портвейна в одиннадцать утра за стойкой «Лотарингского бара».
Вокруг него шумел город с его домами, жителями, более или менее отчетливыми социальными группами, более или менее дружными семьями, с рыбными промыслами, заводами и прочими предприятиями, но особняк на набережной Урсулинок казался среди этого мирка совершенно одиноким.
Жизнь в доме складывалась тоже странно. Входя в гостиную, Жиль заставал либо тещу, либо одну из теток или подружек Алисы, с которыми был едва знаком.
Он здоровался. Садился в уголок, но вскоре извинялся и уходил к себе на третий этаж.
— Съезди навести тетку…
Весь город, ополчившийся на Жиля, когда тот явился издалека и неожиданно получил наследство Мовуазена, был теперь готов распахнуть перед ним двери.
Может быть, люди решили, что он стал таким же, как они? Вероятно, да. Они наверняка перешептываются: «Маленький Мовуазен понял, что…»
Это потому, что в определенный час он усаживается у себя в кабинете, звонит по телефону, выстраивает цифры столбиками, занимается грузовиками, прикидывает объем перевозок и расход горючего, оплачивает счета, подписывает чеки и векселя, а на улице рассеянно здоровается с прохожими.
— Пообедаешь со мной, Жиль?
Колетта разожгла пожарче плиту, на краешке которой доспевал обед. Она опять носила траур — теперь по матери, так что Жиль, всегда видевший тетку в черном, и не мог представить ее себе одетой иначе.
Колетта ходила взад и вперед: застелила скатертью стол, достала из буфета тарелки и приборы.
— Малыш здоров?
Наверно, здоров, раз ничем не болен. По правде говоря, Жиль совершенно не вспоминал о ребенке. Иногда корил себя за это. Даже испугался, когда понял, что не испытывает к собственному сыну никаких чувств.
— Ничего не могу с собой поделать, тетя, — признавался он Колетте. — Как я ни стараюсь, он для меня чужой. Его настоящая семья — это те, кто его окружают: мать, няня, бабушка, приятельницы, которые целыми днями сидят у Алисы…
А вот в этом домике, где на пол ложится длинный отсвет от медного маятника старых стенных часов, где хлопочет Колетта, то и дело исчезая в кухне, где слышатся уже ставшие привычными звуки, Жилю кажется, что у него тоже есть свой домашний очаг.
Теперь Соваже появлялся здесь уже не каждый день. Находил благовидные предлоги, ссылался на визиты к больным. Сначала Колетта много плакала.
— Он совершенно переменился, — признавалась она Жилю. — Вышел из тюрьмы злым, ожесточенным. Подчас у него такой вид, словно он ненавидит меня, считает виноватой в том, что случилось.
И это любовь, которая была прекрасна, пока Колетта жила затворницей на набережной Урсулинок и они лишь украдкой встречались у ее матери на улице Эвеко! Теперь, когда их чувство могло беспрепятственно расцвести, от пылкого человека с нервным лицом и лихорадочным взглядом остался только заурядный картежник и глотатель аперитивов, который, как наркоман, выходил из себя при одной мысли, что ему не удастся в обычное время сесть за карты в кафе.
— Ты молчишь, Жиль?
Эти долгие паузы возникали не один раз за вечер, и чаще всего Жиль с Колеттой пугались их.
— Я думаю, тетя.
Жиль все еще не мог решиться. Ему казалось, что он собирается притронуться к слегка грустному и все же такому теплому чувству счастья, переполнявшему их по вечерам в доме на улице Кордуан.
Быть может, довольно одной фразы, одного слова, чтобы все разлетелось и они оба оказались лицом к лицу среди внушающей ужас пустыни!
Жиль думал об этом много дней, много недель.
— Я не хочу стать тем, чем был дядя, Колетта.
Она давно знала это, давно чувствовала, как он борется с собой. Наследство Октава Мовуазена пригибало его к земле. Жиль боялся, что его засосет, и все-таки почти сознательно, не щадя себя, погружался в болото.
— Послушайте, тетя…
— Что ты решил?