– Но ведь седьмого апреля тридцать пятого года, когда у нас был принят закон о том, что все граждане – начиная с двенадцатилетнего возраста – подлежат судебной ответственности вплоть до расстрела, – я не покончил с собой! Я ведь позволил себе
Он вдруг сник, втянул голову в плечи:
– Наоборот, самовыживание… Только живем мы каждый день в ином качестве – неузнаваемые, новые, готовые к тому, чтобы сожрать ближнего и оправдать содеянное… Знаешь, что сказал Ежов в разгар террора? Я помню: «Все, что я делаю, продиктовано преклонением перед достоинством советского человека, которого ждет счастье». А я, зная все, аплодировал ему так, что у меня ладони были пунцовыми.
Шура вдруг остановился, взял меня за руки и, странно улыбаясь, спросил:
– Чувствуешь, какие теперь они у меня ледяные? Не пора ли погреть их заново, а?
30
В Баку летом шестнадцатого года в клубе молодых литераторов встретились и подружились четверо юношей: Мирджафар Багиров, Всеволод Меркулов, Евгений Думбадзе и Лаврентий Берия.
Спустя сорок лет, когда бывшего первого секретаря ЦК Компартии Азербайджана Багирова конвоиры ввели в битком набитый зал суда, где заседала выездная сессия, председательствующий, заняв свое место за зеленосуконным столом, коротко бросил:
– Прошу садиться.
Зал стоял, замерев; взоры собравшихся – скорбные, дружелюбные, понимающие – были обращены на того, кого посмели назвать «обвиняемым».
Председательствующий посмотрел в зал и увидел в глазах людей ненависть, обращенную против него, приехавшего судить легендарного Мирджафара, гордость Республики, верного ученика товарища Сталина, оклеветанного безграмотным мужиком, Никитой Хрущевым.
– Садитесь, – повторил он чуть громче.
Зал продолжал стоять.
Молча стояли и десятки тысяч бакинцев возле тех репродукторов, которые установили в городе, чтобы транслировать судебное заседание – ко всеобщему сведению.
– Прошу садиться, – в третий раз произнес судья, и снова зал не шелохнулся.
И тогда Багиров – в своей обычной «сталинке», чуть осунувшийся, но улыбчивый, – чуть поднял руки и сказал по-азербайджански:
– Отр…
Это значит – «садитесь».
И зал, словно бы протянувшись к нему влюбленными глазами, выполнил его
Первый день процесса был проигран прокурором; Багиров безучастно слушал слова обвинительного заключения, кому-то из сидевших в зале дружески кивал, кого-то, чуть хмурясь, старался вспомнить; все происходившее, казалось, не имело к нему никакого отношения.
Лишь на второй день, когда стали вызывать свидетелей обвинения – в основном женщин, подвергшихся пыткам и насилиям, чтобы сломать их мужей, ветеранов ленинской партии, – когда эти несчастные, сломанные, давно уже потерявшие себя, глухо рассказывали о том ужасе, что им пришлось пережить, настроение сломалось, в зале начались истерики.
Багиров скукожился, хрустел пальцами, кусал губы; в последнем слове, когда увидел, что в глазах тех, кто еще три дня назад продолжал боготворить его, загорелась ненависть, прошептал:
– Меня не расстреливать надо, – а четвертовать…
В камере, накануне расстрела, сказал прокурору:
– Самое страшное заключается в том, что я совершенно не помнил тех эпизодов, что рассказывали несчастные… Я