Попытаемся воспринять сказанное как необходимую издержку деятельности Собаньской — двойного агента. Жестокая судьба — свой среди чужих, чужой среди своих! Какого мужества, жуткого напряжения нервов, душевных сил требует от человека эта двойная игра! Как в хождении по канату, необходимо рассчитывать каждый шаг, каждое движение мускула, но и мысли тоже! Но посмотрим дальше, какие логические приёмы использует Собаньская в свою защиту. Сомнительная преданность России её семьи (вспомним — дядя Северин и его сын Вацлав эмигрировали в Вену, брат Лев последовал за ним, старший Генрик был верным другом Мицкевича, а значит — единомышленником, соратником, русофобом; только один брат Адам, женившись на русской, обрусел и верой и правдой служил царю; отец тоже находился на русской службе, но исполнял её в силу необходимости, все его интересы были сосредоточены на деятельности масонской ложи Астрея). Опасность, которой подверглась её мать во время киевского восстания, — ну и что из этого, скажем мы? Да, отец был предводителем киевского дворянства. Но и многие польские магнаты служили русскому царю — среди них такие до мозга костей патриоты, как Адам Ленский, князь Любомирский, князь Сапега, Роман Сангушко. Но вот ещё один, совсем сомнительный аргумент для доказательства её «лояльности» — 13-летние узы с человеком, самые дорогие интересы которого сосредоточены вокруг интересов его государя. Сколько здесь иронии и к подлецу Витту (ведь она использовала в своих целях, заставляла служить польской идее), и к себе тоже — сожительствуя с генералом, она в самом деле обвязала себя тяжкими узами, принесла свою жизнь в жертву интересам Польши. Об этом же — о презрении к подлому шпиону Генералу — говорил в «Барских конфедератах» Мицкевич (написанных, между прочим, в 1836 г., после развода Собаньской с Виттом). Умная — даже царь признавал это, одарённая, она не могла не понимать ничтожество характера своего вынужденного сожителя. Довольно близкий Витту человек, Брадке, так охарактеризовал Витта: Ни в чём не отказывать и никогда не сдерживать обещанного, обо всём умствовать и ничего не обследовать, всегда влюбляться и всякий раз ненадолго, всем говорить любезности и тотчас забывать о сказанном, таковы были главнейшие черты его ничтожного характера[341]. Собаньская фальшивила, когда признавалась Бенкендорфу: Вы знаете, что я порвала все связи и что дорожу в мире лишь Виттом. Мои привязанности, моё благополучие, моё существование — всё в нём, всё зависит от него. Эти слова продиктованы рассудком. Витт для неё всегда был лишь средством к достижению цели. Всё её существование было озарено, как ни высокопарно это звучит, служением родине. Когда у неё была отнята эта возможность, на сердце осталась лишь горечь: Вам известно, генерал, что у меня в мире больше нет ни имени, ни существования; жизнь моя смята, она кончена, если говорить о свете.
Следующий аргумент её преданности — совсем двусмысленный: …глубокое презрение, испытываемое мною к стране, к которой я имею несчастье принадлежать. Но принадлежала-то она к России, быв её подданная, как выразился Николай. Значит, самодержавную Россию, а не Польшу глубоко презирала Собаньская! И всё это вместе, по её мысли, должно было поставить её выше подозрений, жертвой которых она теперь оказалась.
Покончив с перечислением своих «заслуг» в прошлом, Собаньская переходит к настоящему моменту. Здесь её саркастическому пафосу может позавидовать самый талантливый публицист. Это даже не необыкновенная смелость, здесь та самая наглость, в которой её уличал Вигель. Она издевается над блестящей победой тирана, она угрожает ему.
Когда я приехала в Варшаву в прошлом году, только что был решён большой вопрос. Война была блестяще закончена, и якобинцы были приведены к молчанию, к бездействию. Это был перелом, счастливо начатый, но он не был завершён, он был только отсрочен (я говорю о Европе).