«В изобразительном искусстве красиво лишь то, в чем есть характер.
Характер — это глубокая правда реальной жизни, все равно — красивой или безобразной. Ее даже можно назвать двойной правдой: это внутренняя правда, переданная через внешнюю, это душа, идея, которую выражают черты лица, жесты и действия человека, оттенки неба, линия горизонта.
Для истинно большого художника вся природа обладает характером: беспощадная искренность его наблюдений проникает в скрытый смысл всех вещей.
И то, что считается в природе безобразным, часто выказывает более характера, чем то, что называют красивым, потому что в гримасе порочной физиономии, во всяком уродстве, в каждом клейме позора внутренняя правда светится резче, чем в правильных и здоровых чертах».
Не в этом ли, как указывал уже Анри Марсель, причина «беспощадности художника по отношению к натуре, которую поставляла ему политика»? Учитывая эти слова Родена, мы можем сказать, что, создавая бюсты и лица деятелей Июльской монархии, Домье испытывал не только «своего рода упоение рисунком, вроде того, что чувствовал Иорданс, рисуя своих грудастых девок, или Броувер {154}, которому рожи пьяниц виделись пробками от графинов», но и действительно рассматривал внешнее уродство своих персонажей как отражение «нравственного уродства, какое он в них замечал».
Достаточно внимательно вглядеться в некоторые карикатуры на маршала Сульта или на Тьера, чтобы убедиться: Домье не просто материалист, упивающийся линиями и массами: его в равной степени интересует, захватывает также внутренняя, нравственная сущность персонажей.
Домье, наверно, охотно употребил бы выражение «красивое уродство» подобно тому, как Ж. Вайс{155} говорил: «красивое преступление».
Вот этого современники Домье, за исключением немногих художников и писателей, не поняли, чем, несомненно, и объясняются встретившиеся ему в жизни серьезные трудности.
Не нужно, однако, думать, что это пристрастие к безобразному, которым на взгляд публики страдал Домье, происходило, как это было с некоторыми реалистами школы Курбе и Мане, от чересчур пристального разглядывания человеческого тела, от излишнего всматривания в натуру. Нет, напротив, Домье было неведомо подобное отсутствие способностей к обобщению, порождаемое порой излишне прямолинейным воспроизведением деталей.
Свои первые уроки Оноре Домье получил у одного из последователей Давида; затем, что бы там ни говорили, Домье участвовал в великом романтическом движении, которое задолго до импрессионизма легко жертвовало сухой правильностью линий в угоду полным фантазии линиями арабески, моделированию масс, согласию валеров, резким контрастам цвета. Домье, ревностный стилизатор, никогда, как говорится, не писал с натуры, если понимать под этим употребление карандаша и кисти при разглядывании избранной модели. В действительности же — и отсюда проистекает живость созданных им образов — он не писал с натуры, а «мыслил» с нее, как однажды превосходно сказал Адольф Жоффруа.
Острый глаз Домье мгновенно схватывал характерные черты всякого лица, и этот образ сохранялся в его памяти. Бодлер, хорошо знавший его, ясно говорит:
«Отличительная черта Домье как художника — его уверенность: у него изумительная, почти божественная память, которая заменяет ему натуру».
Шанфлёри, очевидно, ошибся, рассказывая, будто в начале правления Луи-Филиппа Домье посещал заседания парламента «с глиной в руках». Впрочем, впоследствии Бюрти {156} постарался исправить эту ошибку, после своей беседы со старым мастером:
«С трибуны журналистов или внизу из зала суда он со своей редкостной проницательностью разглядывал людей, бывших его политическими врагами, и, вернувшись домой, создавал шаржированные бюсты из терракоты.