А еще потому, что меня замутило от резкого, тяжелого, бальзамического запаха лилий… И в этот момент что-то во мне щелкнуло, потому что в моей голове сплыли обрывки лекций нашего старенького преподавателя по теологии в Социальном училище.
Она изменила ему… Изменила ему ровно три раза…
Прямо над купелью — аналой, на котором покоился псалтырь в черном кожаном переплете и три широких золотых чаши, наполненных густой багровой жидкостью, которая кажется антрацитовой.
Каин застал ее, омывающейся после соития с любовником… Он был в ярости, потому что он действительно ее любил, и измена Лилит причинила ему боль…
Больше пятиться мне некуда — позади каноник Паган, неизвестно еще, что хуже — подчиниться Гурович, или его горящие фанатичным огнем глаза?
И, перемотанная бинтами, я опускаюсь в купель, опускаюсь в лилии, в соцветия молочно-белых, похожих на короны, цветов, которые кажутся мне сплетениями толстых червей с нежной, прохладной скользкой кожицей копошащихся подо мной.
Шея. Грудь. Низ живота. Туда он, обезумевший от ревности, нанес ей три удара ножом.
Болезненно морщусь, трогая бинты на своей шее, груди и на бедрах, а в следующее мгновение вижу его.
Впервые я вижу Его Высокопреосвященство Коула Тернера не в форменном кителе, а в черной сутане и фиолетовой столе — широкой шелковой ленте на шее, концы которой спускаются низко, до колен.
С раскалывающейся от запаха лилий головой лежа в купели, я вижу, как при его появлении словно тянется к нему всем своим существом толстая Гурович, почтительно склоняется Паган и остальные нравственники.
Сам же кардинал, ни на кого не глядя и не отвечая ни на чьи приветствия, берет молитвослов и встает у купели, бесстрастно отводит в сторону мои волосы и кладет правую руку с перстнем прямо на мою обнаженную ключицу.
От его прохладных прикосновений по моей коже бегут мурашки, но он абсолютно бесстрастен и профессионален, как доктор, который совершает над пациентом некие медицинские манипуляции.
И, несмотря на устремленные на меня и него глаза, несмотря на мучительное напряжение и владеющий мной страх, несмотря на боль, которая стучит мне в виски и тошнотворный запах лилий, я ощущаю смутное желание прижаться к костяшкам его пальцев щекой.
Коул Тернер читает на латыни и его холодный, отстраненный голос звучит прямо надо мной. Не отрывая взгляда от псалтыря, он опускает руку в чашу, а потом большим пальцем чертит на моем лбу два полукруга, один над другим.
Это что-то липкое и теплое, что-то, имеющее знакомый металлический запах меди…
И снова полукруг, и снова полукруг — по моим щекам и шее, по груди, которая мгновенно отзывается на его прикосновение, когда он случайно задевает сосок ладонью сквозь марлю.
И снова, снова влажные полукруги — на моих плечах и животе, на щиколотках, коленях и внутренней стороне бедер, которыми мне хочется крепко стиснуть его руку. Чтобы оторвал хладнокровный взгляд от молитвослова. Чтобы посмотрел на меня, но не с нынешним отрешением — посмотрел как тогда, в его доме, когда стоял передо мной на коленях, а потом набросился с поцелуями.
Сейчас, всей кожей, всем своим существом чувствуя полное отрешение Коула Тернера, я прикусываю губу и натыкаюсь на немигающий, зоркий взгляд сестры Гурович. Но обращены ее сверлящие маленькие глаза вовсе не на меня, а на Коула, как будто она хочет разглядеть что-то в нем.
Все мое тело в липких бурых подтеках, и на моих затуманившихся глазах кровавые полукруги складываются в тройки. Густой, скользкой кровью кардинал, не глядя, выводит по моему полуобнаженному телу тройки — я вся в этой крови, которая стекает под меня, на ворох белых лилий, окрашивая их в алый.
Чья это кровь, о, святые небеса?
Сглатываю, чувствуя подступающую тошноту, не в силах больше обонять тяжелый аромат лилий и чьей-то крови, не в силах терпеть чужие пристальные взгляды и руки кардинала, от которых у меня вот-вот разорвется сердце.
А потом я, словно наяву слышу шелестящий, как сухие листья на ветру, голос старого профессора Андруза.
Едва дыша от отвращения, громыхающей в голове боли и острого, чувственного возбуждения, ощущаю его влажные, липкие от крови безучастные пальцы прямо на своем лоне, прикрытом лишь одной редкой прозрачной тканью.