Моррис Харрик был уважаемым и видным джентльменом. В придачу к идеально отутюженному носовому платку, он носил жилет, пиджак с кожаными заплатками на локтях, белоснежную рубашку и соответствующий галстук. Каждый день он являлся в музей или читал лекцию по истории западной науки в Грин-Холле, сразу после профессора Акселя. Меня Харрик замечал редко, еще реже заговаривал и периодически именовал Долорес – так звали студентку, подрабатывавшую в музее в другие часы.
С мисс Харли нас роднило многое. Я любила Вулфмана на расстоянии (ну или воображала, что люблю в попытке скрасить одиночество), и мисс Харли любила своего недостижимого профессора, печатала для него письма, документы и статьи для отправки в научные журналы. Она показывала мне его публикации – солидные, но совершенно нечитаемые, – а также книги с подзаголовками вроде «История естественной философии от предшественников Сократа до Просвещения», выпущенные издательством университета Вайнскотии. Подобно мисс Стедман, моя начальница воспевала мужской интеллект:
– Профессор Харрик посвятил всю жизнь изучению того, как «ложные» теории вытеснялись истинными на протяжении многих столетий вплоть до наших дней. Разумеется, подробностей я не знаю, но его доводы неоспоримы. В Вайнскотии он явный кандидат на Нобелевскую премию.
Я поинтересовалась, слышала ли мисс Харли о профессоре Акселе, и та ответила:
– Да, конечно. Один из величайших умов Вайнскотии.
Я не решилась спросить про Айру Вулфмана из страха, что дрожь в голосе выдаст меня.
Внезапно в горле встал комок от мысли, что в САШ-23 ни мисс Харли, ни Морриса Харрика давно уже нет в живых; и неизвестно, получил ли профессор свою Нобелевскую премию.
В музее я часто задерживалась допоздна. Лучше подольше поработать, чем возвращаться в Экради и разыгрывать из себя Мэри-Эллен перед соседками. Работа стала наркотиком! Способом не утратить разум, не горевать о родителях, потерянных друзьях, Айре Вулфмане, разноцветных потрепанных воздушных змеях, которые мы мастерили с Родди и которые уже давно обратились в прах.
Когда-то я услышала, как папа советовал: «Потихоньку, день за днем, час за часом, милая. Вдох-выдох. Мы справимся». Ласковые, настойчивые слова предназначались не мне, а маме, когда она долго рыдала в спальне за закрытой дверью.
Как одержимая я печатала – и перепечатывала – ярлыки для экспонатов: латинские названия цветов, грибов, птиц и млекопитающих; названия завораживали своей экзотикой и красиво звучали на мертвом языке. В САШ-23 латынь не преподавали даже в самых престижных вузах.
Пальцами, онемевшими от ударов по клавишам, я доставала учебники, тетради и принималась за уроки. Несмотря на все тревоги, мне легко удалось получить высший балл по всем предметам, включая «Введение в логику». В узких рамках Изгнания есть своего рода глубина, сродни невидимой глазу пропасти, поэтому преуспеть в учебе не составило труда – мои однокурсники, даже стипендиатки из Экради, занимались спустя рукава. На поверхности бурлила общественная жизнь: футбол и прочие виды спорта, «подражание грекам» (все эти братства, внушительные клубы, разбросанные преимущественно по Юниверсити-авеню), бесконечные инициации, свидания. В субботний полдень до моей кельи доносились исступленные вопли болельщиков с футбольного стадиона, расположенного на дальнем конце кампуса и, по слухам, вмещавшего более двадцати тысяч зрителей! В пустынном музее, где, кроме меня, не было ни души, даже двадцать человек казались толпой, чего уж говорить о двадцати тысячах.
Среди студентов зубрежка считалась зазорной; а «греков», проводивших много времени за уроками, клеймили предателями. Свои отличные отметки я держала в строжайшем секрете, они уродовали меня не меньше, чем прыщи (знаю, соседки честно сказали). После кошмарной вечеринки в «Сигма-Ню», инцидента с Жердью и обидами Бетси моя общественная жизнь сошла на нет – к величайшему моему облегчению.
Одиночество особенно остро ощущается в разгар чужого веселья. Нигде не чувствуешь себя такой нелюбимой, как среди парочек, льнущих друг к другу в пьяном угаре.
Когда голова и глаза начинали болеть от напряжения, а иногда – от тщетности усилий, я отправлялась бродить по музею, щелкала выключателями, и тусклый флуоресцентный свет озарял бесконечные залы, набитые экспонатами: одни стояли на возвышениях, другие висели на стенах, третьи пылились в витринах.
Зимой солнце рано скрывалось за толщей белесых облаков, и к шести вечера под сводами воцарялась кромешная, ночная тьма.
Впрочем, даже в дневные часы музей редко баловали посетители. Случалось, профессор Харрик с коллегами проводил экскурсию для коллег-профессионалов, которых интересовали вполне конкретные экспонаты. Изредка заглядывали выпускники или родители студентов, но надолго не задерживались. Их голоса глухо звучали под могильными сводами. Гости призраками скользили среди витрин, косились на экспонаты и, не сбавляя шага, двигались дальше. Заметив меня со стопкой книг или восседающей за огромным ремингтоном, они испуганно вздрагивали, точно видели ожившее чучело.