Многие в нашем кругу хватаются за голову – как он додумался написать роман о Сатане? Ах, ах, ах!.. И никто, поверь мне на слово, не догадался, что роман вовсе не Воланде, а о
Никто и не догадается!.. По крайней мере вслух… В этом можешь быть уверен – твой главный герой приложит все силы, чтобы скрыть истину. По его расчету, она должна всплыть, когда созреют «исторические условия».
Он мыслит исключительно «историческими» категориями.
Как ты додумался обрядить его в люциферовы одежды?
Я полагаю… Я просто уверен – ему понравилось. Очень понравилось… Это звучно, объемно, свежо и вызывает сочувствие.
Знаешь почему?
Да потому что тайна куда неотразимее и мощнее действует на воображение поколений, чем самое обоснованное восхваляющее или ниспровергающее объяснение. Если «там», «за горизонтом», существует что-то недосказанное, что-то «манящее», туда и будут тянуться потомки.
Таковы законы истории.
Такова сила сказки!
Поэтому ты уцелел.
Ты ухитрился уцелеть, когда людей сажают за басни.
За самые безобидные басни!
Если полагаешь, что я испытываю обиду или зависть, будешь прав, поэтому ты никогда не увидишь это письмо. Даже на небесах!.. Я обязательно сожгу его или использую по назначению, что более соответствует моему душевному состоянию.
P.S. …по-прежнему, даже после твоей смерти, я испытываю к тебе уважение и желаю всего лучшего на небесах, но меня бесит мысль, что кто-то другой додумался написать
И не свихнулся.
Помнишь, я читал его у тебя в один из моих нелегальных приездов в Москву? Кажется это было в апреле 1939 года. Признаюсь, я испытал тогда самую изощренную, самую жгучую муку, которую только может испытывать литератор.
Помнишь окончание романа, когда на крыше Пашкова дома появляется нелепый евангельский персонаж, напоминающий инструктора ЦК?
Помнишь его слова?
В них разгадка:
«… –
Он понял намек.
И небезызвестный тебе Фадеев, прикинувшийся Левием Матвеем, тоже.
Я тоже.
Это был нокк-аут, Миша. Такую обиду может выдержать далеко не каждый.
Я выдержу, Миша. Я справлюсь. Меня простят, и я опять буду сочинять сценарии, но пьесы, тем более басни, никогда.
Ты слышишь, Михаил?
Ни-ког-да!!!
Я никогда не смогу воспользоваться твоей новой моралью.
Эх, дурак я дурак, как сказал твой боров, сумевший побывать на шабаше. Если бы раньше…
Ты думаешь, я не смог бы написать
Смог бы, и ты это знаешь. Я сумел бы обойти тебя в юморе. Я переплюнул бы тебя в сюжете, в деталях, даже в ритме!..
Я уступил тебе в смелости, а трусость, по твоим же словам, есть самый страшный грех, каким человек может себя унизить».
Не помню, сколько раз я перечитал этот документ. Назвать его фальшивкой, не поворачивался язык. Даже если и так, пафос неотправленной исповеди был неотразим, как, впрочем, и убедительность догадки.
Кто написал его?
Во-первых, судя по дате, это был человек, который пережил Булгакова; во-вторых, очень близкий к адресату и, в-третьих, он писал пьесы, но пострадал за басни. Был сослан, но имел возможность посещать Москву.
Аналитика подсказала – кандидатур было две, и все-таки, как ни странно это звучит для поклонника истории, мне более по сердцу был некий сценарист, приятель Есенина, разделявший его имажинистские пристрастия; драматург, баснописец, любимец творческой Москвы и редкий остроумец.
Сами собой вспомнились незабвенные, убаюкивающие строчки: