И Песоцкий вздрогнул от отцовской жестокости, — так очевидна была связь этих слов с его, Леонарда, жизнью.
Отец умер не от того, чем болел в последние годы. Инсульт превратил его в мычащее существо с просящими избавления глазами. Избавление пришло только через полгода, и в тоске окончательного сиротства Песоцкий различил горькое чувство облегчения, которое постарался сразу выгнать из мозга.
Но выгнать не успел, и мозг безжалостно отрефлексировал стыд той секунды. Да, вот в чем дело: он уже никого не огорчит.
Кроме Марины.
В тот день все было словно пропитано влагой и печалью: деревья, стены и кусты темнели в полусвете, и времени суток было не понять без циферблата... Два раза в год Песоцкий приезжал на Донское кладбище, тогда еще только к маме.
Он рассеянно постоял у гранитного прямоугольника (камень и надпись были тщательно протерты кем-то), положил свои розы рядом с двумя хризантемами, сказал кому-то:
— Ну, вот… — и пошел по дорожке к выходу.
Он знал, что скоро приедет сюда хоронить отца.
— Вот молодцы, — поклонилась ему местная бабушка, божий одуван, — вчера и сестра ваша приезжала… Хорошая какая семья, помните свою матушку!
Песоцкий кивнул, не вникая, но, уже подходя к «мерсу», остановился. Постоял несколько секунд, махнул рукой водиле — я сейчас — и вернулся к воротам.
Бабушка возилась со своими вялыми гвоздиками.
— Добрый день, — сказал Песоцкий. — А что, к нашей могиле вчера приезжали?
— Конечно, милый. Сестра-то ваша. Она часто приезжает…
— Спасибо, — сказал Песоцкий.
Он постоял, подошел снова к маминому надгробию, посмотрел на две белые хризантемы на камне и опять двинулся к выходу.
Десять лет прошло с той сволочной истории с его посредничеством и горькой попыткой поцелуя, и все что угодно, кроме любви, уместилось в эти годы. Голосование сердцем и покупка асьенды по правильному шоссе, войны с Зуевой, шесть премий «Тэфи», пара кинопроектов нездешней сметы, и вынос мозга населению, и внос в Кремль нового президента, и череда баб, трахнутых в борьбе с неиссякающей потенцией…
Мелькнула фотография в глянцевом журнале — в спутнице модного дизайнера на каком-то, прости господи, фэшн-пати папарацци опознали бывшую жену банкира N., г-жу Князеву… Этот глянец схлынул с Марины, а Песоцкого с грохотом понесло дальше через пороги с бурунами.
Но в тот влажный октябрьский день он позвонил ей и услышал забытое тепло в голосе.
Она уже была замужем за своим Марголисом — тот маленький индеец с демонстрации девяностого года преданной осадой добился-таки своего. Но солнце так и не согрело этот невеселый брак. Детей у них не было — у нее и не могло быть, а он до сорока лет жил со своей мамой: ждал Марину…
Ходил Марголис с палочкой, припадающим шагом — что-то случилось с суставами — писал в оппозиционные сайты, рассылал по всему миру правозащитные пресс-релизы, которые немедленно уходили в спам, ходил в угрюмых завсегдатаях этих игрушечных баррикад…
Песоцкий презирал неудачников — аудитория ниже миллиона его не интересовала. Персонально Марголис, понятно, еще и раздражал.
Марину было жалко, себя тоже. Они сидели в тихом подвальчике на Ордынке, пили фреш и ристретто, глядели друг другу в глаза и пересказывали прожитые врозь годы, заполняя лакуны и сопоставляя даты. Это стало их горьким лото: а где тогда был ты… а где ты?
После института она вернулась в свой Воронеж, потом по какому-то обмену поехала в Америку, на два года зависла в Нью-Йорке, но так и не вписалась в ту прямоугольную жизнь.
Слова «брат» и «сестра» прижились между ними (он, конечно, рассказал ей про встречу на кладбище). Да, это была она, и годы спустя пораженный Песоцкий узнал о дружбе двух женщин, юной и уходящей. Марина звонила маме после их разрыва, приезжала в больницу на Каширку… Песоцкий вспомнил, как мучилась этим разрывом мать, как пыталась заговаривать о Марине, и как он резко обрывал эту тему: было слишком больно.
В тот год он пытался вышибить клин клином, и осенью закрутил роман с Леной Карелиной, изящной брюнеткой и признанным первым номером кафедры. Они были парой для обложки журнала «Огонек» — умные и красивые, но щекотки самолюбия было больше, чем радости, да и привести ее в родительский дом Песоцкий так и не решился.
К весне, поставив галочки в графе «успех», они с облегчением разбежались, и Песоцкий не придавал этому эпизоду своей жизни никакого значения, пока не узнал, спустя почти двадцать лет, что Марина видела их вдвоем той зимой, сладкую парочку.
Видела в декабре, а на Новый год он позвонил ей в общагу и наткнулся на бесцветный голос, отвечавший овальными словами, — и повесил трубку, так и не решившись сказать то, зачем звонил. А она не сказала ему, что ревела потом у будки вахтера — не сказала и двадцать лет спустя.
Он тоже много чего ей не рассказал. Зачем? Судьба давно застыла бестолковым куском гипса, и теперь можно было только пить фреш и глядеть в эти родные глаза — как в окошко на океан из тюрьмы Алькатрас. Возможности сбежать не было.