— Ты упоминал о талонах на жизнь. Кто их распределял?
— Было сорок тысяч талонов — такие листочки с печатью. Немцы отдали их Общине и сказали: «Распределяйте сами. Кто получит талон, останется в гетто. Все остальные пойдут на Умшлагплац».
Это было за два дня до окончания акции по уничтожению гетто, в сентябре. Главный врач нашей больницы, Геллер, получила десятка полтора талонов и сказала: «Я распределять не буду».
Талоны мог раздать кто-нибудь из врачей, но все считали, что она даст их тем, кто больше всего заслуживает.
Послушай: «кто заслушивает». Разве существует такое мерило, согласно которому можно решить, кто имеет право на жизнь? Нет такого мерила. Но к Геллер ходили делегации, упрашивали, чтобы она согласилась, и она начала распределять талоны.
Один талончик она дала Фране. А у Франи были еще сестра и мать. На углу улицы Заменгофа выстроили всех, у кого были талоны, а вокруг толпились люди, у которых талонов не было. И среди них стояла Франина мать. И мать ни за что не хотела от нее отойти, а Фране уже пора было становиться в шеренгу, и она говорила: «Мама, ну иди же, — и отстраняла ее рукой. — Ну иди же…»
Да, Франя выжила.
Потом она спасла человек двадцать, вынесла одного парня после разгрома варшавского восстания, вообще вела себя потрясающе.
Такой же талон получила старшая медсестра Тененбаум. Она была приятельницей Веренсона, знаменитого адвоката, защитника на брестском процессе[15]. Ее дочери талона не дали. Тененбаум сунула свой талончик дочке, сказала: «Подержи минутку, я сейчас…» — пошла наверх и проглотила тюбик люминала.
Мы нашли ее назавтра, еще живую.
Ты считаешь, мы должны были ее спасать?
— А что случилось с дочкой, которой достался талон?
— Нет, ты мне скажи: мы должны были ее спасать?
— Знаешь, Тося Голиборская говорила мне, что ее мать тоже приняла яд. «А этот кретин, мой зять, — рассказывала Тося, — ее спас. Можете себе представить такого кретина? Спасти для того, чтобы через несколько дней ее погнали на Умшлагплац…»
Когда началась акция по уничтожению гетто и с первого этажа нашей больницы уже выволакивали людей, наверху одна женщина рожала. Возле нее стояли врач и сестра. Как только ребенок появился на свет, врач передал его сестре. Та положила его на подушку, сверху прикрыла другой. Ребенок попищал минутку и затих.
Матери было девятнадцать лет. Врач ничего ей не сказал, ни слова — она и без слов поняла, что нужно делать.
Хорошо, что ты не спрашиваешь: «А эта девушка жива?» — как спросила про врачиху, которая дала детям цианистый калий.
Да, она жива. Прекрасный педиатр.
— Так что же было с дочкой Тененбаум?
— Ничего. Тоже погибла. Но перед тем прожила несколько счастливых месяцев: у них была любовь с одним парнем, рядом с ним она всегда была спокойная, улыбающаяся. По-настоящему счастливые месяцы прожила, правда.
Француз из «Экспресса» спрашивал меня, влюблялись ли люди в гетто. Так вот…
— Прости. Ты тоже получил талон?
— Да. Я стоял в пятнадцатой пятерке, в той же колонне, где Франя и дочка Тененбаум, и вдруг увидел свою девушку и ее брата. Я поскорей втащил их в колонну, но так поступали и другие, поэтому в колонне оказалось уже не сорок, а сорок четыре тысячи человек.
Немцы пересчитали нас, последние четыре тысячи отделили и отослали на Умшлагплац. Но я попал в первые сорок тысяч.
— Значит, француз спросил у тебя…
— …влюблялись ли люди. Так вот: выжить в гетто можно было, только если у тебя кто-то был. Человек забирался куда-нибудь с другим человеком в постель, в подвал, куда попало — и до следующей акции уже не был один.
У того забрали мать, у этого застрелили на месте отца, увезли в эшелоне сестру, так что, если кому-то чудом удавалось убежать и остаться еще на какое-то время живым, он непременно должен был прильнуть к другому живому человеку.
Люди тогда тянулись друг к другу, как никогда прежде, как никогда в нормальной жизни. Во время последней акции пары бежали в Общину, отыскивали какого-нибудь раввина или кого угодно, кто бы мог их обвенчать, и отправлялись на Умшлагплац уже супругами.
Тосина племянница пошла со своим парнем на Павью — в доме номер один там жил раввин, он их обвенчал, и прямо оттуда их забрали оуновцы[16], а один приставил ей дуло к животу. Тогда он, ее муж, отвел дуло и заслонил живот своей рукой. Ее, правда, все равно отправили на Умшлагплац, а он, с оторванной кистью, убежал на арийскую сторону и погиб в варшавском восстании.
Вот в чем мы нуждались: в человеке, готовом, если понадобится, заслонить собственной рукою твой живот.
— Когда началась эта акция, и Умшлагплац, и прочее, вы — ты и твои товарищи — сразу поняли, что это означает?
— Да. Двадцать второго июля 1942 года были развешаны плакаты с распоряжением о «переселении населения на восток», и в ту же ночь мы расклеили листовки: «Переселение — это смерть».
Назавтра на Умшлагплац начали свозить заключенных из тюрьмы и стариков. Продолжалось это целый день, так как перевезти надо было шесть тысяч заключенных. Люди стояли на тротуарах и смотрели — и, знаешь, было абсолютно тихо. Все происходило в гробовой тишине…