Рука у меня совершенно застыла, и отчего-то нестерпимо зачесались пятка и правый бок – где-то далеко, под шубой и шерстяным свитером. Но я не могла ни почесаться, ни пошевелиться. И руку спрятать я не могла тоже. Как будто дала кому-то честное слово, поклялась стоять здесь целую вечность, пока не кончатся семечки или не отвалится с тихим звоном моя превратившаяся в льдину ладонь.
– Скоро господин поползень пожалует. Дождись его, – сказала бабушка. – А мне пора.
Я хотела спросить, долго ли его ждать, этого господина. И как я его узнаю. И как зовут саму бабушку. И… но рядом никого уже не было. Только странная птица с чёрными, будто подведёнными тушью, глазами всё бегала и бегала прямо по стволу, упираясь в него коротким хвостом…
– Сколько тебе можно втолковывать! – отругала меня мама. – Никогда не разговаривай с неизвестными.
– А если неизвестные сами со мной разговаривают?
– Не дерзи!
– Мам, а как выглядит поползень?
– При чём здесь поползень?! Почему тебя не было в музее? Ты не видела трость, с которой Пушкин ходил по Одессе.
– И дуэльные пистолеты, – вставил папа.
– И портрет Сергея Львовича.
– И штоф, из которого няня по вечерам отпивала наливку.
– Необязательно об этом при ребёнке, – одёрнула папу мама. – Всё-таки с кем ты разговаривала?
– С птичками, – ответила я. – И с бабушкой.
– С какой бабушкой?
– Я видел, – опять вмешался папа, – на Арину Родионовну похожа.
– С чего ты взял?
– Фотография в музее висела.
– Какая фотография?! – схватилась за голову мама. – О чём ты говоришь?!
И они опять начали спорить. И спорили всю обратную дорогу. И наперегонки цитировали Пушкина.
– У лукомо-о-орья ду-у-уб зелёный, злата-а-ая цепь… – с подвываниями тянула мама.
– Это вяз, – пыталась объяснить я.
– Ты что-то путаешь, – смеялась мама. – У Пушкина был дуб. Зелёный. У лукоморья.
Я решила не углубляться. Тем более что папа снова завёл свою пластинку про дядю. Только выяснилось, что дядя этот вовсе и не папин, а вроде бы самого Пушкина. Или кого-то там ещё.
– Его пример другим наука; но, боже мой, какая скука…
Вот это точно! Мне стало ужасно неинтересно.
Я уже не слушала, как мама с выражением читает «Руслана и Людмилу». И про Балду. И про чудные мгновенья.
Я думала про ту синичку, в голубой шапочке набекрень. И про московок. И про деревья в шубах. И про бабушку в пуховом платке. А вдруг, это и вправду Арина Родионовна? Не мог же папа ошибиться…
А ещё мне было немножко стыдно перед мамой. И ещё чуть-чуть – перед папой. За то, что мне неинтересно слушать, как они цитируют. И про трость неинтересно. И про Сергея Львовича – тоже, наверное, чьего-то дядю. Зря они вообще столько сил на меня потратили. На моё духовное развитие и тягу к прекрасному. Не способная я ко всему этому оказалась.
Вот приедем домой, сразу усядусь перед телевизором и назло всем буду целый день его смотреть. И завтра буду смотреть. И послезавтра тоже. А если маме опять захочется отвезти меня для культурного усовершенствования – к какому-нибудь там Мамину-Сибиряку – запасусь заранее семечками. Целый мешок наберу. А то вдруг окажется, что у этого Сибиряка не было няни? Кто мне тогда поможет накормить поползня?
Женская солидарность
– Эй, ты!
Шкодливая физиономия с растянутым в кривой улыбке ртом появилась перед моим лицом так внезапно, что я испугалась.
– Я?!
– Ты! Ты кто?
– А-а-а… а ты?
– Я-то? Дед Пихто!
Острый, с прищуром, взгляд. Обветренные тонкие губы. И ещё эта неприятная ухмылочка – как будто он знает про меня что-то такое, чего я и сама про себя не знаю.
Так состоялось моё первое знакомство с Витькой Беловым.
– Первый «А-а-а-а-а-а»! Стро-о-оимся!
Витька (тогда я ещё, правда, не знала, что его зовут именно так) засуетился, закрутил стриженой головой на тощей, цыплячьей шее и резко рванул на трубный голос. И успел-таки напоследок схватиться своей чумазой рукой за мой белоснежный накрахмаленный фартук.
Несколько мгновений я видела узкие плечи, сутулую спину в великоватом форменном пиджаке, колючий затылок… потом всё это поглотило колышущееся море гладиолусов, разноцветных мохнатых астр и пышных бантов.
– Ну что же ты? Иди, – мама поправила на мне фартук и подтолкнула в сторону неровного, гомонящего строя.
Мне было страшно.
Вокруг смеялись, толкались, перекрикивали друг друга. Гремела музыка. Кто-то пытался настроить микрофон. Микрофон кашлял, шипел, захлёбывался свистом.
На ступеньках крыльца колыхалась могучая фигура Анастасии Фёдоровны – директорши. Фигура яростно размахивала руками, отдавала в рупор приказы и напоминала одновременно полководца во время решающего сражения и дирижёра симфонического оркестра.
Старшеклассники возвышались телеграфными столбами и хлопали друг друга по спине.
Папа бегал вокруг меня и непрерывно щёлкал фотоаппаратом.
Потом меня взяли за руку, поволокли, пристроили поближе к Елизавете Георгиевне.
Елизавета Георгиевна (имечко-то! язык сломаешь) сверкнула круглыми очками, улыбнулась доброй улыбкой крокодила и поставила меня в пару.
– Эй, ты! Давно не виделись!
Шкодливая физиономия. Обветренные тонкие губы. Жалкий букетик чахлых астр.