Луций Кантилий дико взвыл, и его рев эхом отразился от сводов храма; Флорония поспешила рукой закрыть ему рот, закинула ему руки за шею и застыла, безмолвно плача и упираясь головой ему в грудь.
Сообщение Флоронии подействовало на Кантилия словно удар меча, нанесенный изо всех сил по голове: оно полностью оглушило молодого человека. Так он и стоял очумелый, ничего не понимающий; в голове своей он ощущал полную пустоту; он был словно в бреду и не осознавал случившегося.
Флорония все еще плакала.
Так пролетела пара минут, Кантилий так и не очнулся, и тогда Флорония спросила слезливым и удрученным голосом:
– Ты ничего не хочешь ответить мне?.. Скажи хоть что-нибудь, о мой Кантилий…
– О чем?.. Про что?.. – бормотал молодой человек словно в беспамятстве, пытаясь встряхнуться и хоть как-то собраться с мыслями, если такое было возможно.
И через какое-то время, когда он наконец осознал сложившееся положение, он прошептал девушке с несказанной тревогой:
– Ах!.. ты мне сказала… но это верно?.. это действительно так?.. Ты не обманулась?.. Но что же теперь делать?.. Меня-то ничто не пугает… Я не боюсь умереть… Верь мне… Флорония!.. Это для меня не имеет никакого значения…
– А это должно иметь значение… Я не хочу, чтобы ты умирал! – волнуясь, перебила его девушка.
– Но ты… ты, – продолжал Кантилий одновременно с Флоронией, – что меня заботит… так это ты… Ты должна жить… Можно ли, чтобы кто-нибудь догадался, что ты собираешься стать матерью?.. А я… из-за меня… Моя хорошая, моя любимейшая Флорония… Ты для меня… О бедняжка!.. О моя Флорония!.. О моя Флорония!..
И он разразился мучительным плачем, потом, страстно обняв Флоронию в неописуемом приливе чувств, начал целовать ее лоб, глаза, рот в лихорадочном потоке объятий и поцелуев, вскрикивая прерывавшимся от рыданий голосом:
– О бедняжка!.. О бедная Флорония!.. из-за меня… по моей вине… по моей вине… О несчастная!.. О Флорония моя!.. моя!.. моя!..
Это был порыв любви, благодарности, преданности, жалости, перемешавшихся в сердце Кантилия и срывавшихся с губ в форме ласковых слов, превращавшихся в судорожные, нежнейшие, лихорадочные поцелуи.
Их Кантилию, как казалось, всегда было недостаточно, и он не переставал ласкать свою возлюбленную в порыве истинной страсти. И в это время ему пришли на ум маленькие неприятности, которые он мог доставлять Флоронии всякий раз, когда бывал холоден с ней; опасность, которой подвергалась любимая женщина, наполняла ему сердце такой невыразимо нежной, такой глубокой жалостью, что молодой человек продолжал плакать, проливая жгучие слезы.
В этот момент Опимия полностью исчезла из его ума, из его сердца.
Несколько минут влюбленные находились в объятиях, словно взаимно оберегая друг друга от общей опасности, угрожавшей обоим; наконец Флорония освободилась от объятий Кантилия и сказала:
– Ну, так что мы будем делать?..
– Пока еще не знаю… не могу решиться… Одно знаю, что я хочу спасти тебя… что я спасу тебя… любой ценой… даже ценой собственной жизни…
– Нет, Луций, нет; я не хочу спастись одна: или мы вместе спасемся, или вместе погибнем. А сейчас уходи; сюда придет Опимия, чтобы сменить меня у алтаря… Уходи, Луций, и возвращайся завтра, чтобы сказать мне, что ты решил.
– Да, я уйду… ты права; приближается полночь… Время летит… Прощай, моя божественная Флорония, – и он снова обнял ее и опять пылко расцеловал. – До завтрашнего вечера… Великие боги сжалятся над нами и подскажут мне какой-нибудь путь к спасению.
И Луций Кантилий ушел через проделанный им лаз в садовой стене; он пересек Рощу Говорящего вещателя и побрел наугад по римским улицам, погрузившись в свои тревожные думы, не разбирая направления, ничего не понимая, словно опьяневший или бредящий человек.
Через пять минут после ухода Луция Кантилия в храм вошла Опимия в сопровождении маленькой Муссидии, чтобы занять место Флоронии.
Дружба, еще более сердечная, чем в прошедшие годы, восстановилась между Опимией и Флоронией, с тех пор как первая из них убедилась, что владеет частью души молодого человека, которого они обе любили; хотя любовь Опимии к Кантилию была чувством абсолютного добровольного подчинения, полного посвящения себя самой обожаемому Нуме, образ которого в пылком воображении и страстном сердце Опимии, в ее глазах, ее чувствах, опьяненных зрением, в поцелуях принял Кантилий; и то влияние, воздействие, очарование, которые он оказывал на нее, были такими сильными, что он мог бы легко сделать девушку своей рабыней, если бы только она не была весталкой, а их святотатственной любви не надо было таиться в темноте.