Дон Рамон понимал так, что Гарибальди, уклоняясь от прямого ответа, про себя все же досадует — в их споре нет равенства аргументов. При этом врач был убежден в бескорыстии корсара, и не только к материальным благам жизни, но и к военной славе, к благам власти. Таких людей, как Хосе, немного в мире. Так какая же нелегкая несет его навстречу верной гибели, на кой черт ему эта бессмысленная война? Ведь всякая война — бойня! Люди всаживают друг другу в шеи и в зады куски свинца, пропахшего селитрой, а он — будьте любезны! — должен извлекать их с помощью пинцета.
И разгорячась, молодой врач иногда покидал корсара на полпути и убегал в свою жалкую больницу.
А все же без этих споров было скучно и тому и другому.
Во дворах белье на веревках. Рыбой пахнет. Слышна ленивая перебранка женщин. Редко-редко прогремит на камнях фура в упряжке волов. Вдали, на склоне холма, потюкивают топоры — там батраки собирают сок каучуковых деревьев. В полдень по улице проходит обученный грамоте индеец. Он громко и нараспев читает полицейские сообщения и указы губернатора. Тогда все открывают окна и слушают. А через полчаса — новое событие: по улице перегоняют скот в тень лесных островков. Под вечер горбун-метис со своим пегим мулом привозит воду на двуколке. Так проходит еще один день. Гуалегуай — дно мира.
Когда же придет желанный час избавления? Милейший губернатор дон Паскуале Эчагуэ ждет распоряжений из Буэнос-Айреса от самого Росаса, но тиран не спешит.
— Куда ж вам спешить? — уговаривает дон Хасинто. — Жизнь тут дешева, а вы каждый день получаете от губернатора изрядную сумму. Экю! — Он складывает толстые пальцы в щепотку, смеясь и щурясь.
И в самом деле, жить можно, теперь у Хосе своя «бомба» — так называются деревянные трубки, через которые тут посасывают крепкий чай — матэ. Пей свое матэ, изгнанник! Но вечером, когда становится невмоготу от гостеприимства, Гарибальди уходит в тенистый сад позади дома и, сидя на мшистом камне, уносится мыслями к недостижимой родине.
И странно, — может быть, от глухой тоски в далеком захолустье — ему чаще представляется не тихий городок на Лазурном берегу, а шумная жизнь итальянских столиц, которую он знает лишь понаслышке. Там, наверно, все то же — кардиналы и епископы служат мессы в Миланском соборе, достроенном уже после изгнания Наполеона, и либеральный земельный магнат Беттино Риказоли устраивает сельскохозяйственные выставки (не для того ли, чтобы произносить речи с прозрачными антиавстрийскими намеками?). Дамы дразнят чиновников из Вены обдуманно язвительными туалетами, в которых изобретательно сочетают три цвета национального флага. Но черт бы их взял, этих великосветских шаркунов и бездельниц с их кукишами в кармане! Во всех королевствах хватает и других синьор и синьорин — матерей, дочерей, вдов казненных, — они убирают цветами могилы и молятся о тех, кого не воскресить. В королевском театре Сан-Карло в Неаполе, верно, так же соперничают в славе Россини и Донницетти, в ложах прославленная на всю Европу роскошь аристократов. А в портовых трущобах, на приступках стертых порогов кафе и публичных домов те же сорок тысяч неаполитанских бродяг — лаццарони, суеверных, отупевших от праздности, распутства, ожесточенных нищетой, они готовы по первому слову короля и наущению полиции грабить купцов и ремесленников, разносить в щепу их лавки и мастерские, насиловать их жен и дочерей… Деньги, деньги! Сольдо, байоко, скудо, цехины, цванциги. Лиры, лиры, флорины… Проклятая страна — любимая родина. Деньги и страх, страх и тщеславие, ханжество, бесстыдство и подкуп — все, на чем держится власть Бурбонов, власть наместника Христа на земле, власть иноземцев. Ненавистная и обожаемая родина! Там пьяный подонок, тайный агент полиции, за два франка собирает всякое вранье в кафе и на улице. И, начитавшись доносов, герцог Модены Франциск, мрачнейший садист, сладчайший ханжа, произносит перед алтарем в дворцовой часовне облетевшую мир сентенцию: «У благочестивого монарха первым министром должен быть палач». Обожаемая, ненавистная, покинутая, недостижимая родина!
Распалясь в этих мыслях, он всей ладонью оглаживал щетину на худых щеках и давал себе клятву отпустить бороду по грудь и нести обет безбрачия, но только сражаться, сражаться, пока не падет последний тиран, притеснитель честных нищих людей на планете.
Дон Рамон был настойчив в своих попытках отвлечь Гарибальди от избранной им воинственной стези. Однажды он явился верхом под окно своего нового друга и с конем в поводу. Предложил ночную прогулку в скотоводческое поместье, там у него много больных — солильщиков с изъязвленными рассолом руками.
— Но почему же непременно на ночь глядя? — удивился Джузеппе.
— То, что я хочу вам показать, нужно видеть на рассвете, — загадочно ответил дон Рамон.