Между тем этот человек, отказывая себе во всем, даже в пище, бывал порой очень богат: дукаты, флорины, цехины, лиры стекались к нему со всей Италии. Но эти деньги предназначались для организации восстания. Он держал в руках нити многих заговоров. Горячие приверженцы называли его истолкователем закона бога на земле. Он и сам не сомневался в этом своем предназначении. Недовольная молодежь становилась его подпольной армией. Юных энтузиастов покоряла неотвратимая устремленность, фантастическое упорство его. За ним были готовы идти на смерть.
Когда Гарибальди вошел в грязный двор, он не верил, что сейчас увидит Мадзини: явно не туда попал. В Италии скрывали его местожительство, и только на марсельском почтамте, в конверте «до востребования», он прочитал в лаконичной записке без подписи пароль и адрес.
После встречи в Таганроге все, что он слышал о «Молодой Италии», все кричало ему, что где-то рядом есть люди, которые отдались борьбе за свободную Италию. А он все еще был непричастен, все — кругом да около. Тот, кого он должен сейчас увидеть, представлялся ему человеком душевной и физической мощи. Он и хотел его видеть и робел. И когда ему назвали Марсель как место явки, он уже думал, что проще было бы получить пропуск в революцию и не столь торжественно. Но в Марселе капитан отпустил его до вечера на берег. Значит, сама судьба. «Зуб болит? — спросил капитан. — А ты его выдерни! Только чтоб не лечить! На закате уйдем».
По щербатым ступеням он поднялся, постучал и замер на пороге. В комнате горела свеча, хотя на улице сиял ослепительный полдень. Впрочем, оно и не удивительно: свет проникал сквозь верхнюю фрамугу и ложился полоской лишь на кровать, прикрытую клетчатым пледом.
— Можно видеть Мадзини? Я от человека, ставящего пиявки.
Стройная фигура юноши заслоняла сидящего за столом.
— Посторонитесь, сударь.
Молодой человек отступил, и тогда Гарибальди увидел лицо, как бы повисшее над столом. Белое, костлявое, обросшее апостольской бородой. «Голова Иоанна Крестителя на блюде Саломеи», — подумал Джузеппе. Не сразу он смог различить всю фигуру Мадзини в черном, наглухо застегнутом сюртуке с черным шарфом на шее. И странно, лицо его в первую минуту показалось угрюмым и недоступным, а теперь было просто грустным, как у безнадежно больного, знающего о своем близком конце. Подумалось — он болен и ему не до разговоров, может, глаза болят?
— Я от человека, ставящего пиявки, — нерешительно повторил он пароль. — Он должен был вас предупредить. Меня зовут Гарибальди. Из Ниццы.
Мадзини отпустил жестом юношу.
— Идите, мой друг. Необходимое будет получено сегодня вечером. С этим вас ждут в понедельник. И помните, промедление нежелательно.
Молодой человек поклонился и вышел.
— Вы пришли ко мне? Зачем? — Мадзини положил руки на стол, приготовясь слушать.
— Чтобы действовать!
— Ответ бойца. И вас отпустили с корабля? Ко мне?
— Нет, я просто сказал, что у меня зуб заболел, — Гарибальди дотронулся до щеки и покраснел, сразу догадался, как глупо это прозвучало.
— У вас болит зуб, — горестно констатировал Мадзини. Губы его вдруг высокомерно покривились. — В Марселе должны быть хорошие дантисты. Но во имя чего действовать?
— Прежде всего — Италия. А там видно будет.
— Вы хотите действовать и с этим пришли? Отлично. Как всякий честный итальянец, вы жаждете изгнать австрийцев. Вы готовы сражаться. Если нужно — умереть. Но все-таки во имя какой цели? Что даст вашим детям в будущем ваша борьба, ваши жертвы?
Это, конечно, экзамен, но свои вопросы он обрушил каскадом, перевел дыхание и продолжал:
— Мы должны быть уверены, что наши усилия не будут использованы для удовлетворения тщеславия одних имущих классов, одних праздных. Всю Европу обуревает жажда равенства, как во времена Бастилии — жажда свободы… — Он оборвал себя на полуслове и буднично осведомился: — Вас хорошо знает кто-нибудь из членов «Молодой Италии»?
— Я сказал вам — меня прислал человек, который ставит пиявки.
Так велел ему сказать пославший его Кови, сейчас ему хотелось назвать и таганрогского Кунео, но почему-то он промолчал. Вокруг Мадзини царила такая атмосфера тайны, как туман при входе в гавань, каждое произнесенное вслух имя таило опасность невольного предательства, замирало на губах. К тому же не хотелось показать себя простаком, выбалтывающим все, что ему известно.
Мадзини опять круто повернул разговор:
— Вы когда-нибудь бывали в Риме?
— О, мальчишкой. Я тогда плавал с отцом, и однажды мы пришли в Чивитту-Веккью. Он отпустил меня, но всего на три дня. Разве это считается?
— Конечно. Вы не были в Риме Цезарей, в Риме Марка Аврелия, но были во все еще средневековом, нынешнем папском Риме. А в третьем Риме, в Риме завтрашнем, в Риме простых людей вы бывали? Хотя бы в мечтах? — И снова в ответ на молчание будничный вопрос: — Умеете стрелять?
— Разумеется.
— В австрийцев? И вы пишете что-нибудь?
— Письма к маме, — он смущенно улыбнулся.
— Вот вы не пишете. Вы только умеете стрелять. И однажды вы убьете. Или вас убьют. Это, в сущности, одно и то же… А верите ли вы в бессмертие?