– Что такое? – ощутив напряжение, сковавшее её спину, пропели ей в шею. Ева сомневалась, что из этой позиции, когда его лицо почти зарывается ей в волосы, Кейлусу хотя бы видна клавиатура – и была уверена, что он вполне может играть даже с завязанными глазами. – Никогда не играла в четыре руки?
Ещё издевается… Ладно, лиэр Кейлус.
Вызов принят.
– Немножко не по моему профилю, – очень спокойно откликнулась Ева, чуть подавшись вперёд, задрав плечи. Любой преподаватель по любому инструменту убил бы за такую осанку, но выбирать особо не приходилось. – Хотя с одноголосием я вполне справлюсь и одной рукой, а опыт игры в три руки со мной точно случится впервые.
– Тебе понравится, – заверили её со смешком, пробиравшим душевной дрожью. – Следи за текстом. Вступаешь в десятом такте.
И почему она сидит вместо того, чтобы отпихнуть его и вскочить? Почему вообще не боится того, чего бояться в этой ситуации было бы совершенно естественно? Чего она и боялась – прежде, чем села за этот инструмент и сыграла ему Шопена?..
…как бы там ни было, уже поздно.
Руки, лежащие на чёрных клавишах, заиграли вступление на шесть восьмых, неторопливое, околдовывавшее светлой лиричной печалью. Чужие пальцы гладили клавиатуру по обеим сторонам от Евы, ровно там, где вскоре предстояло заиграть ей – виолончельным тембром вместо настоящей виолончели, – пока она не отрывала взгляда от нотных строк.
Четыре такта. Три. Два.
Вступила она вовремя, перевивая одинокий солирующий голос со звуками соль-минорного трезвучия, замершими в предвкушении, окутанными педальным флёром: педаль нажимал Кейлус, неслышно опуская и поднимая мысок рядом с её туфлями. Соль минор, в котором Шопен и Рахманинов написали свои виолончельные сонаты, а Чайковский – «Зимние грёзы»… Если идти по квинтовому кругу[15], ля минор – печальный и меланхоличный; ре минор, в котором Моцарт не зря написал свой «Реквием» – безнадёжный и торжественный, как поступь рока. Соль же – тональность светлого, щемящего, поэтичного одиночества; и сейчас музыка без слов пела о прощании и любви, о маяке среди моря тьмы и звёздах, колко сияющих сквозь зимнюю стужу.
Левая рука Кейлуса скользила в текучих волнообразных переливах аккомпанемента. Пальцы правой звонкой флейтой пели в верхних регистрах, вплетая щемящие трели в прихотливую мелодию, которую Ева выводила в средних (она подозревала, что для её удобства Кейлусу приходится перекраивать собственный текст, но кому как не ему знать, как сделать это с наименьшими потерями в гармониях и фактуре). Она сама не заметила, как за звучанием кантилены забыла и о том, что под пальцами – не её инструмент, и о странной игре, в которую они оба играли. Осталась та, в которую невозможно было играть – лишь играть её. И Ева играла: почти так же свободно, как делала это смычком, не стараясь подчинить мелодию единому темпу, идя за музыкой и её порывами, и каким бы вольным ни было её rubato[16], вторая партия звучала с ним в идеальном единении. Устремлялась вперёд, когда псевдовиолончельное соло, забывшись, летело в пылу страсти или надежды. Чутко замедлялась, когда мелодия замирала, или задумчиво расставляла конец музыкального предложения. Тут же подхватывала инициативу, когда соло, опомнившись, возобновляло мерное кружение медленного вальса. Порой спорила, перебивая мелодический голос другой темой, – и тут же, словно извиняясь, возвращалась к поддержке, окутывая его пестрядью звуков, что струились шёлковой вуалью, проникали в кровь и кости, подчиняли подчинением. Три руки ткали один музыкальный гобелен; два человека, не связанных ничем, даже настоящей враждой, творили одно на двоих волшебство.
Танец пальцев по клавишам. Ладони, сходящиеся и расходящиеся, почти касаясь друг друга. Музыка, рассказывающая о расставании и близости, что не убьют ни годы, ни разделивший вас океан…
Педаль длила финальный аккорд, даже когда руки их уже соскользнули с клавиатуры. Слушая, как он истаивает в тишину, Ева почувствовала, как Кейлус выпрямился, разрывая их странную пародию на объятие.
– Недурно для музыканта другого профиля, – сказал он, сев уже просто рядом.
Ева повернула голову, чтобы увидеть его глаза – больше не смеющиеся.
Она никогда не ощущала подобной синхронии. Ни с кем. Ни с одним своим концертмейстером. И многое отдала бы, чтобы Дерозе сейчас действительно оказался у неё, даже если браслет всё ещё будет на её руке.
Играть с человеком, чувствующим тебя
– Вы со мной заигрываете, – сказала она, повторяя то, что пыталась спросить вчера. – Правда или ложь?
Конечно, после случившегося ответ казался очевидным. И всё же Еву не оставляло глупое, возможно, ощущение, что в этом столько же игры в коварного соблазнителя, сколько в злого дядюшку и властолюбивого ублюдка.
Тому, кто однажды превратил всю свою жизнь в игру на лезвии ножа, слишком просто забыть, где игра, а где реальность. И за масками, сотворёнными, чтобы прятаться от мира, потерять самого себя.
Он улыбнулся – легко, как добрый знакомый: