На пороге современности, когда теология и метафизика, казалось бы, решительно уступают место научной рациональности, мысль Канта представляет собой секуляризированное возвращение онтологии estō
в самое сердце онтологии esti, катастрофическое возобновление права и религии в сердце философии. Перед лицом триумфа научного познания Кант попытался обеспечить выживание метафизике, пересадив онтологию приказа и долга-быть в онтологию бытия и субстанции и позволив ей там действовать. Полагая, что таким образом он обеспечил возможность метафизики и в то же время обосновал не-юридическую и не-религиозную этику, он, с одной стороны, неосознанно стал наследником теолого-литургической традиции officium и дельности, а с другой – отправил античную онтологию в долгое изгнание.«Коперникианская революция», осуществленная Кантом, состоит не столько в том, что он поместил в центр субъекта вместо объекта, сколько, скорее, в том, что он заменил онтологию субстанции на онтологию приказа (впрочем, на самом деле эти две операции неотделимы друг от друга). И мы не поймем историю философии после Канта, если не научимся различать в ней череду пересечений, конфликтов и компромиссов между двумя онтологиями, которой феноменология Бытия и времени
подводит промежуточные итоги, когда estō и esti, «да будет!» и «есть», на один миг как будто становятся взаимно неопределенными.
ℵ На процессе в Иерусалиме Эйхман в определенный момент заявил, что «всю свою жизнь следовал моральным предписаниям Канта, и в особенности кантовскому определению долга». Когда его попросили уточнить, что он имел в виду, он добавил, показывая тем самым, что действительно читал Критику практического разума
: «Говоря о Канте, я имел в виду, что принцип моей воли должен быть таким, чтобы он мог стать принципом всеобщих законов» (Арендт, с. 204, перевод изменен).Интересно, что хотя Арендт и иронизирует над этой «версией Канта „для домашнего использования маленьким человеком“» (там же
, с. 205, перевод изменен), она, судя по всему, считает, что утверждение Эйхмана в любом случае следует воспринимать серьезно. «Чудовищная тщательность, с которой исполнялось Окончательное Решение… в немалой степени может быть связана со странной, действительно очень распространенной в Германии идеей, что законопослушание означает не просто подчинение законам, но такое действие, при котором человек как будто является законодателем законов, которым он подчиняется… Какова бы ни была роль Канта в формировании менталитета „маленького человека“ в Германии, нет ни малейших сомнений в том, что в одном отношении Эйхман действительно следовал предписаниям Канта: закон есть закон, и исключений быть не может» (там же, с. 206, перевод изменен).Слепота Канта состояла в том, что он не видел, что в обществе, рождавшемся вместе с индустриальной революцией, – подчиняющей людей власти сил, с которыми они никак не смогут совладать, – мораль долга приучит их считать подчинение приказу (и не столь важно, внешнему или внутреннему, ибо нет ничего проще, чем интериоризировать внешний приказ) актом свободы.
20. То, что кантовская онтология на самом деле является онтологией приказа, становится в высшей степени очевидным у Кельзена. Он исходит из безоговорочной абсолютизации Sein
и Sollen, бытия и долга-быть, которую принимает безусловно, как дуалистский постулат: «Мои исследования имеют своей предпосылкой разделение двух фундаментальных противоположностей: бытия и долженствования, содержания и формы. Я прекрасно понимаю, что то или иное монистское мировоззрение не признаёт и не может признать решающую роль дуализма бытия и долженствования, содержания и формы. Однако, поскольку я вижу в них принципиальные противоположности и считаю, что я должен отказаться от связывания бытия и долженствования, формы и содержания в какое-то высшее единство, которое охватывало бы оба этих взаимоисключающих понятия, в качестве оправдания такой моей точки зрения я не нахожу, в сущности, никакого другого честного ответа, кроме одного: я не монист» (Kelsen, S. V–VI). Различие между бытием и долженствованием не может быть объяснено точнее: оно непосредственно дано нашему сознанию. «Никто не может отрицать, что высказывание „нечто есть“ – то есть высказывание, описывающее бытийный факт – сущностно отличается от высказывания „нечто должно быть“ то есть от высказывания, описывающего некую норму; и что из того, что нечто есть, не может следовать, что нечто должно быть, равно как из того, что нечто должно быть, не может следовать, что нечто есть (Кельзен, с. 15, перевод слегка изменен).