Когда дыхание слишком затрудняется, когда легким не хватает воздуха, а сердце начинает смятенно биться в груди губы медленно разъединяются, и тогда он целует ее в глаза, в лоб, в обнаженную шею.
И опять сливаются в жадном поцелуе.
Уже темно, уже тьма заглядывает в окна.
— Нет, милый, нет. Не надо, милый!
Рогнеда вырывается из объятий и, стоя над уткнувшимся лицом в диванную подушку Ковалевым, приводит в порядок свою прическу.
Затем зажигает лампу и за плечи старается приподнять Ковалева.
— Милый!
Он поднимается, раздраженно взглядывая на нее.
10
Ковалев дома.
Пишет у себя в кабинете письмо.
— Милая Серафима!
Задумывается, глядя на заржавевшее ядро. Да, кажется, написать надо… Обнимал другую женщину. Человек предыдущего поколения сказал бы: крал от жены любовь. Однако, какие чудаки были эти старые идеалисты.
Конечно, он не будет писать покаянной слезницы, он напишет ровно и спокойно, как знающий себе цену и не раскаивающийся в собственных поступках.
Обмакивает перо в чернила.
— Существует ужасно глупое слово — измена; глупое потому, что под изменой подразумевают измену другим, но ведь если и можно изменить, то только себе, я же себе не изменяю, помни это, Серафима!
Опять задумывается, глядя на ядро.
Стоит ли писать? Зачем?
…Дом спит. По комнатам ходит тишина, скрипит половицами, поет вместе с маятником часов.
Ковалев настораживается…
Вдруг в столовой раздается треск, трещит стол. Он трещит и днем, но тогда этого никто не замечает.
И кажется, что там, в темной безлюдной комнате, кто-то живет незримо и таинственно, иногда подавая знать о себе неосторожным шумом. Кто-то завтракает в полуночи, в ночи обедает, а под утро уходит в свой угрюмый уголок, чтобы заснуть на целый день и во сне услышать далекие отзвуки дня.
Ковалев зажигает свечу и осторожно заглядывает в столовую: ну, конечно, там никого, трещал стол, как он трещал десятки раз.
Он берется за перо, продолжает письмо.
— Так вот, ты меня, надеюсь, понимаешь? Я счел своим «долгом» заявить тебе, что, кроме тебя, я люблю еще одну женщину. Если ты не в силах делиться мною, если так властен в тебе голос собственницы…
Треск в столовой повторяется… Ковалев вздрагивает и бросает перо на стол. Несносно! По всему телу расползается страх и обхватывает насторожившееся сердце холодными клещами. И тут Ковалев слышит, как за окном, в ночи, кто-то воет, плачет и скребется; как ветер пронзительно кричит голосом обиженного человека.
Вся комната наполняется невидимыми, тайно-пребывающими существами. В каждом предмете, находящемся в этой комнате, пробуждается иная, враждебная ему, Ковалеву, жизнь.
Ядро словно думает мучительную заржавевшую думу. Сейчас оно покатится, ударится в его грудь и с гулом упадет на половицы пола.
Чернильницы протянули свои черные жерла, как черные глотки, смоченные черною неподвижною кровью.
Деревянные ручки с перьями стали похожи на злые острые копья, готовые ослепить зрячие глаза.
Даже безобидная резинка, умеющая только стирать штрихи карандаша, — даже она готова долго-долго стирать какие-то слова, какие-то неведомые мысли, стирать их с болью, с гневом, с упорством воскресшего на миг предмета.
Ковалев вскакивает с кресла и, высоко поднимая над головою яркую лампу, поспешно уходит в спальню к Серафиме, смежную с его кабинетом. Нет, он не хочет здесь оставаться… Ему постлано на диване, но все равно он не хочет здесь спать. Не то, чтобы испугался ночного одиночества, а так… неприятно… Скучные осенние ночи! В осенние ночи, когда бушует на улице ветер, в душе восстают седые предания, нелепые, древние, рождающие панический страх. Он в этом не виноват: страх входит помимо его воли.
— Ты спишь, Серафима?
Серафима открывает заспанные глаза, жмурится и потягивается. Тело у нее белое, упругое, плечи овальные, а шея слегка припухлая, с заманчивыми складочками.
Он зажигает висячий розовый фонарь, гасит принесенную из кабинета лампу и раздевается.
— А я читал, Серафима. Ты давно заснула?
— Нет, недавно.
— Подвинься немножечко к стене.
Серафима, блаженно улыбаясь, подвигается.
Ковалев целует ее и в плечи, и в припухлую шею, и в привычные губы…
После поцелуев разговор:
— Кончила с капустой?
— Да, Геша, я нынче закупила две сотни кочанов; капуста хорошая, белая.
— Так. Ну, давай спать. Спи, милочка. Я уж останусь у тебя, а в кабинет не пойду.
Воцаряется тишина, только на улице бушует осенний ветер, как старый бесхвостый черт, злобно пытающийся сдуть в одну темную кучу все дома. Не удается старому ночному черту, сильнее злится он, дует яростнее и в бессильной злобе дико воет по-волчьему.