Нравственный максимализм слишком часто бьет в таких случаях отбой и, чтобы сохранить свою незапятнанность и цельность, спешит вернуться к себе в чистую обитель. В какой-то миг истории это противоречие идеала и практики может показаться фатально неразрешимым. Но кто сказал, что люди обречены выбирать между аполитичной нравственностью и безнравственной политикой? Если человек высоких гражданских убеждений пришел к мысли о необходимости общественного действия, он неизбежно вступает в политическую борьбу со всеми ее требованиями. Личный нравственный ригоризм, любые попытки переменить жизнь проповедью индивидуального самосовершенствования доказали в ходе истории свое бессилие. Но политика, освободившая себя от нравственности, поставившая своим девизом Макиавеллиево правило „цель оправдывает средства“, — такая политика неизбежно губит самое себя, извращает свои цели и рано или поздно приходит к краху.
Долгий исторический опыт, включая сюда и опыт декабристского движения, внятно свидетельствует, что политика и нравственность не должны и не могут быть противопоставлены друг другу…»
Поразительное рассуждение самого заметного новомирского критика в статье значительно более программной, чем цитированная мною прежде. Я не говорю сейчас о ее логической непоследовательности, ловкой неожиданности завершающего пассажа, делающего бессмысленной всю эту тираду, — быть может, это гримасы подцензурности. Перед нами снова и снова вариация все той же преследующей автора мысли. Но почему все-таки старый физический закон должен стать мерилом верности закона нравственного? За что так презрительно похлопывается по плечу благородный мыслитель
и дело его жизни рядом с тем, кто «спускается в практику» и «идет на компромисс»? О ком речь — о Толстом (если почесть его идеальным благородным мыслителем, к тому же любимом герое Лакшина) и Нечаеве (если полагать его идеальной практической фигурой, в которой до логического конца может быть прослежена идея целесообразности), — но стоит еще поспорить, чей путь предпочтительнее. А если попытаться раскрыть смысл завершающей фразы, в которой политика и нравственность так ловко примиряются (хотя только что друг другу противопоставлялись), — значит, «благородный мыслитель» «в долгом историческом опыте» уже не выбирает тактики и грязь не пристает к его рукам или он как-то иначе сторговался с практикой — какая же цена ему подошла?Я читал эту статью дальше, отмахиваясь от привычных, раздражающих сегодня, а прежде радовавших аллюзий о безнравственности Пестеля, замыслившего убийство всей царской семьи («тринадцать человек, пересчитанных по пальцам, в том числе детей, повинных лишь в том, что они родились в дворцовых покоях»); об опасности проявлений честолюбивых склонностей в узком, замкнутом, профессиональном кругу со строгой централизацией; о том, как легко объединяются люди зла, ибо их цели просты, и о том, как это непросто у людей добра, и т. д. и т. п., — всю эту виртуозную болтовню подцензурного покусывания: расхваливание заведомо обреченного успеху спектакля — и ничего не понимал.
Я стал понимать еще меньше, когда от «Декабристов» автор перешел к анализу второго спектакля — «Народовольцы», все так же ловко жонглируя сопоставлениями и щекочущими нервишки рассуждениями о спорах Плеханова с народовольцами об «иронии истории», о предстоящей им необходимости вводить социализм «теми же привычными для них методами террора»; о том, какими диктаторами и узурпаторами становились в пору Великой французской революции незаурядные исторические деятели и т. п. И наконец дочитал до третьей части — до «Большевиков».