«Да, революция — жестокая вещь, и революционеру приходится идти через кровь. Но где та черта, через которую нельзя переступить, не замарав саму идею высокого дела?» — риторически спрашивал Лакшин, рассуждая о декабристах, упиваясь остротой рассуждения и думать позабыв о том, что это не декабристы шли через кровь — они никого не успели тронуть, а те, о которых он написал с таким восторгом и придыханием. И не Пестеля следовало обвинять в замысливании убиения царской семьи — Пестеля повесили, он никого не убил — а героев последнего спектакля, трусливо убивших в Екатеринбурге всю семью
— с детьми, поваром и гувернером, умыв руки незнанием совершившегося. Лакшин с умилением и симпатией писал о героях спектакля, которые вот сейчас, на наших глазах проголосовали за красный террор: «они ведут себя как живые люди»(!), они рассказывают анекдоты, они друг над другом подтрунивают — «легко, беззлобно, дружески». Ах, как сочувствует им Лакшин! «Они поднимают руку, — торжественно пишет он, — беря на себя личную ответственность, без торопливости и легкой готовности, выполняя трудный долг революционера», сострадая тем, кто голосует за убийство. Критик забывает, что вот сейчас, не задумываясь, словно это вошь или таракан, они безо всякого суда решат судьбу Каплан, совершившей политическое покушение, как и они — члена своей партии. Они и думать позабыли про казненного за то же — но по суду — Ульянова, о том, что в предыдущих спектаклях речь шла о 1 марта и 14 декабря. Диалектическая эквилибристика сделала немыслимым для них существование единственно возможной логики, хотя они и станут лицемерно распускать благолепные легенды о том, как по личному ленинскому указанию Каплан будто бы спасли, чуть ли не освободили, что она работала многие годы в библиотеке в Бутырках; скроют факт постыдного и зверского убийства Каплан, и только спустя тридцать пять лет мы узнаем от исполнителя — коменданта Кремля Малькова, как он сам, по распоряжению Свердлова, ночью в Кремле застрелил ее, а потом вместе с Демьяном Бедным, вышедшим из поэтического любопытства узнать, что за шум (Мальков завел машину, чтобы не было слышно выстрела), оттащили ее тело в Александровский сад и там сожгли в бочке с бензином (Мальков и тут не позволил себе никакой самодеятельности, а только буквально исполнил распоряжение того же Свердлова: «Не поганить землю»).Но «Современнику» и автору статьи в «Новом мире» нет дела до фактов. Героев спектакля, по слову критика, заставляет так долго и страстно взвешивать все возможные последствия неизбежного решения о красном терроре всего лишь предчувствие, что они сами
сложат голову на ими же построенной плахе, что придет «всякая нечисть» с партийным билетом в кармане — «наши уездные Дантоны и Робеспьеры», — а потому вот сейчас они решают свою личную судьбу прежде всего.Здесь не было открытия в решении темы или в ее кастовом понимании, в 1967–1968 годах было даже модным подниматься
до намека на то, что всякая нечисть использовала сталинское узурпаторство для сведения счетов и организации собственной судьбы. Но ведь речь идет не просто о разрешенном свободомыслии, но о том, что его исповедовал «Современник» — собрание друзей-приятелей, выразивших в своем творчестве идеи и пафос времени; «Новый мир» в лице одного из его редакторов и идеологов… И вот они («Новый мир» и «Современник») льют слезы вокруг дальнейшей биографии неучей и честолюбцев, играющих судьбами и жизнью людей, позабыв о том, что на деле значил красный террор (хотя бы только расстрелы сотен, а по всей стране тысяч заложников в ответ на покушение на вождя всемирного пролетариата), забыв об Иване Денисовиче — ему-то почему пришлось отвечать за «иронию истории» и несоответствие личной и общественной нравственности этих горе-революционеров?!Я не услышал ответа, пытаясь выяснить истину в долгом споре сразу же после спектакля. Но статья Лакшина ответила на многое — вот во что вылились профессорские рассуждения о грехопадении Некрасова и Щедрина, обеды с цензорами у Дюссо и примеривание чужих мундиров. И я понял, что ничего не стоят слова, не подтверждаемые собственной жизнью и судьбой, что всякий компромисс безнравствен, а спекуляция на разрешаемой цензурой остроте, за которую государство к тому же платит деньги, становится в какой-то момент омерзительной. Я понял, что противоречивые и мутные рассуждения, путаница и подмена не случайны, чаще всего не сводятся к литературной несостоятельности и мировоззренческой незрелости, но характерны для времени, а вернее, для тех, кто готов его использовать; как безответственны те, кто полагает литературу игрой и средством. Как «Интернационал» в финале спектакля «Современника» — художественная бестактность, провоцирующая вовлечение зрителя в свою недостойную игру.
Следует быть справедливым до конца: в 1968 году я был уже подготовлен к такому прочтению новомирских статей и восприятию трилогии в «Современнике». Правда, никому и не возбранялось идти выбранным мною путем.