Что говорить, быт был трудным, меня съедала собственная беда, необходимость ломки всей жизни, происходившей все равно и без моего участия, я делал выбор, сделанный во мне уже без меня, но и осознать произошедшее было не так просто, закосневший в неразвитости разум отстает от жизни сердца, разрыв этот мучителен, а слабость, суета и житейские обстоятельства слепили глаза, я принимал совершавшуюся рядом каждое мгновение непостижимую борьбу как нечто без меня происходящее, привыкал, продолжал получать и тратил, черпал из бездонности ее доброты и самоотвержения, эгоистически и легкомысленно откладывал и откладывал, убежденный, что успею, — тоже как воду пил, не задумываясь о цене того, что расплескиваю.
А она все понимала, прощая, я так привык к этому, что только отмахивался, позволял себе шутить, хотя, наверно, задумался бы, если б кто-нибудь разрешил такое по отношению ко мне, рассчитывая на мою силу и понимание.
Были друзья со своими делами, казавшимися такими важными и первоочередными, моя свобода, о которой так пекся. Откладывал и откладывал открывшуюся, дарованную мне Господом возможность глядеть и слушать — видеть и слышать совершавшееся подле меня, просто сидеть за столом напротив, работать, поглядывая на нее, поправлять подушку. Я уже работал на кухне, забывая понимать, как это ей тяжело — лишила меня стола, комнаты, как тягостно каждое мое появление с водой, лекарством или тарелкой супа, а чем дальше, тем ощутимей становилась наглядность моей заботы, вызывая сокрушение о ее несомненной для меня тягости.
Как просила она последние месяцы посидеть и поговорить о чем-нибудь, послушать и что-то сказать, но я привык к тому, что успею, не опоздаю, как привык к ее поразительному всепрощению и долготерпению, пониманию юмора, проявлениям моей слабости, — грань эгоизма стиралась, была ничего не стоящая забота, все как положено — не в чем упрекнуть.
А кроме того, она невольно становилась участницей происходящей в доме драмы, списывала ее на себя, подтачивала свои силы, ломая неподдающуюся цельность, веру в чудо и надежду, дарованную Богом, Которого была уже не в состоянии понять и принять, — жизнь была прожита, а на новую не оставалось времени.
А еще сестра с нескончаемостью своих бед, так глубоко зашедшим различием, что и понять друг друга стало невозможно. И я, чувствуя себя без вины виноватым, знал всегдашнего союзника, готового понять и поправить в крайностях, обращался к ней; сестра громоздила свое, определившиеся на
А еще был внук — мой племянник Мишка, ее последняя высокая привязанность, она отдала ему всю силу своей любви и глубину натуры — с его драмами и навсегда зажженным ею светом.
Еще неделя, думал я, доделать то-то, выяснить что-то, съездить туда-то, а потом переберусь за свой стол, не отойду от него, все время будем вместе… Она еще пыталась вставать, страшно мучилась, когда я носил ее на руках, светлела, пройдя самостоятельно по коридору, а я не мог видеть этой несдающейся, несуществующей плоти, живущей не знающим слабости духом, детской наивной убежденностью, что она может все. Но она уже не могла, я понимал это, а потому с ужасом ждал мгновения, когда она
Так, наверно, было и в то утро, когда в последний раз она вытащилась в коридор и, трясясь, скорчившись — сама, опираясь на палку, маленькая и бесплотная, подняла на меня глаза и сказала: «Светик, ну хотя бы какой-то конец — в ту или другую сторону, я больше не могу…» Все-таки — в
А ведь были страшные боли, когда не могла поднять головы, но стоило утром стать полегче, глаза у нее светлели, начинала щебетать, а у меня мелькала, тут же уходила и словно бы ее не было, но я-то знал, что