Мне показалось, почудилось — я увидел, услышал, понял ценность, неповторимость всякого душевного движения, я почувствовал всю меру неспособности передать словами глубину каждого из этих движений, здесь недостаточно человеческого мастерства, а буквы, слова, фразы могут только свидетельствовать об увидевшемся однажды свете, но не способны сказать, как он длится, взвесить и измерить его, передать непостижимое ощущение счастья, которое в нем содержится. Но сейчас я забыл об этом и меньше всего хочу жаловаться на несостоятельность литературы: так все задумано — подлинное не может стать предметом какой бы то ни было, даже самой высокой человеческой спекуляции.
Я увидел вдруг, во внезапном озарении, все, на что понадобились три года работы, — сорок четыре года моей жизни, всех, кого любил, терял, находил снова, кого потерял совсем и навсегда. Я почувствовал совсем реально, до боли и стеснения в груди, неискупимую вину перед самыми близкими, о ком писал все теми же буквами, не умея выразить сути, перед теми, о ком не написал, но навсегда сохранил в сердце слово дружеского участия, протянутую руку или оставшуюся во мне страсть.
Эта память живет сегодня в моем сердце, она реально ощутима — опыт утрат и крестов, выросших на политой слезами и кровью земле, которой навсегда принадлежу. А потому так просто одновременно представить себя мальчиком в Третьем доме Советов, греющим руки у раскаленных изразцов, прислушивающимся к раскатам громыхающего в кабинете отцовского голоса; маму, по другую от нас с сестрой сторону за лагерным частоколом, с навечно живым и ясным лицом; любовь к женщине, чья красота воспринималась прежде прямым наваждением, а теперь ощущается светом, возвращающим меня к жизни; и чудо нашего продолжения в смешной длинноногой девочке с прозрачными глазами. Так же сразу и одновременно я вижу свой путь — бегство от себя и свое к себе возвращение сквозь череду дней и лет, сквозь все свои заблуждения, ошибки и неискупимую вину перед близкими. Прости меня, сестра, за самоуверенное нежелание понять твою тягость: упиваясь собственной, конкретной, ничего не стоящей правотой, я судил и судил тебя, позабыв о благодарности за неизменную любовь ко мне, знать не зная всей меры твоей собственной беды.
Простите меня, мои друзья, за все, чем случилось огорчить вас, — это слабость говорила во мне, суетливость, тщеславие, легкомыслие или эгоизм. Простите.
Не судите обо мне, хочется сказать словами Гоголя, не выводите своих заключений из прочитанного — вы все равно ошибетесь, это ведь мне, а не кому-то другому открылось мое назначение. «Рожден я вовсе не затем, — писал Гоголь в „Выбранных местах“, — чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело мое —
Комментарий[8]
Ф. С. был активным участником многих протестных акций того времени. Его подпись стоит под одной из наиболее известных петиций 1966 г. — письмом 62-х московских писателей в Президиум XXIII съезда КПСС с предложением взять на поруки осужденных литераторов Андрея Синявского и Юлия Даниэля (см. комментарий к с. 58). В мае 1967 г. он, вместе с Владимиром Войновичем и Владимиром Корниловым, отправил IV съезду Союза советских писателей телеграмму солидарности со знаменитым открытым письмом Александра Солженицына съезду. Тогда же, в 1967 г., Ф. С. поддержал коллективное письмо 167 деятелей науки и культуры в Президиум Верховного Совета СССР с предложением принять законопроект о законодательном обеспечении свободы информации. В 1968 г. он вместе с Валентином Непомнящим и Сергеем Лариным составил письмо протеста против приговора, вынесенного Александру Гинзбургу и Юрию Галанскову (см. комментарий к с. 58); это письмо подписали 24 деятеля советской культуры.