В письмах я весь выразился — бесцензурно и бесстесненно: многостраничные описания, восклицания, вскрики и бесконечный анализ собственных ощущений. Это хорошая литературная школа, ее важно пройти в юности, чтоб не возвращаться (впрочем, тут рецидивы редки, а эксплуатация полученного навыка становится стилизацией и графоманством), научиться слышать, понимать всякий нюанс ощущения и мысли, не бояться бумаги, да и человеку робкому, «зажатому», где еще разгуляться, как не в письме, чувствуя, как то, что не удается на деле, становится подвластным тебе в реальном сне эпистолярного общения. Я сразу научился главному в переписке: умению безошибочно нащупывать единственно верную ноту общения, внятную только корреспонденту, подчиняющую сразу и обеспечивающую письму успех.
У меня не было ничего, кроме этой любви, а когда человек молодой, полный нерастраченных сил, целиком — искренне и безоглядно — бросается в такую страсть, когда нет у него не только задней мысли, каких-то
А что было у нас? Нескончаемые разговоры, совместные книги, томление, университет, смешные вечеринки; я начал писать, беспрестанно графоманил, мы читали это вместе; ожидание возле университетской ограды, куда она подбегала вместе с покровительствовавшими нам четырьмя-пятью подружками — учеными девицами, постигавшими латынь и греческий (славные, добрые люди — я так рад бываю увидеть их теперь, спустя двадцать лет); и детская ревность, разрывающая сердце, и сладкое вино, и моя первая, уже упомянутая экспедиция на крымском прибрежье за пеламидой, первая разлука, которую я едва вынес, взвинтив себя до состояния безумия, а когда слепой гадальщик на керченском базаре по руке тут же определил мое смятение и тоску, его точное понимание привело меня в состояние еще более отчаянное.
Помню, в поезде из Москвы, забравшись на третью полку, я читал «Дэвида Копперфилда», закладывая страницы первым в моей жизни командировочным удостоверением, которое беспрестанно разглядывал. Все было кстати: и Диккенс созвучен дрожавшей во мне сентиментально-щемящей грусти от расставания на вокзале — я посылал телеграммы чуть не с каждой станции.
Потом было портовое Черноморье, ослепительные южные базары, чуть утолившая мое смятение морская экзотика, так легко ложившаяся в книжные представления о ней. Воистину человек находит именно то, что ищет.
Я помню, как впервые увидел керченский порт, разыскал наше экспедиционное судно, долго кричал вахтенного, он не слышал, играл с дружком в карты, они тут же обчистили меня, а я был счастлив — Грин, которого так любил, оказывается, ничего не преувеличил, не придумал, все было именно так, только еще прекрасней. Потом началась предотходная лихорадка, я вижу себя бегущим по пирсу с двумя огромными бутылями спирта — совсем чистым в левой и с чем-то добавленным туда «для промывания инструментов» в правой руке, а за мной растет толпа ошеломленных бичей и работяг со всего порта. Их замешательство спасло меня от линчевания. Я вбегаю по сходням на свою палубу, но тут меня ловят и, преодолев робкое сопротивление, заводят в пристройку («с командой нельзя ссориться!»), отливают из каждой бутыли в какие-то склянки. Потом отвальная в кают-компании, я пью сначала с начальством — я лаборант, спирт чистый, потом с командой, которая мне уже покровительствует, а я готов умереть, чтоб доказать свою любовь к ним, — мы пьем спирт явно из «другой» бутыли; я уже не слышу звонков, последней суеты, а мы уже отошли, я в полном беспамятстве и опоминаюсь, осознав себя возле борта: берега нет, мы давно в море, а я готов помереть от стыда, слабости и тошноты.
Это был действительно прекрасный рейс, но я запомнил не много: постоянную голодуху, любовь и восхищение окружающим, почту в каждом из крымских прибрежных городов, где я толкался возле окошечка «до востребования» или отправлял очередное послание, вдохновенно сочиненное в море. Однажды, разорвав конверт и увидев первую фразу — обращение ко мне, я так взволновался, что бросился в порт, на наше судно, в свою каюту, чтобы там, запершись, насладиться письмом в одиночестве. Судно как раз отходило. Я закрыл каюту, полез в карман — письма не было. Я бросился обратно, прыгнул на пирс, когда уже отваливали, и, не обращая внимания на крики с борта, помчался на почту — письма нигде не было, я повесил в городе (в Ялте) объявление о вознаграждении тому, кто его вернет, но его не вернули. Я телеграфировал Люсе: «Возможности восстанови написанное…»