— Садитесь, Рафаил Львович! — следователь заполнял какой-то бланк и время от времени проводил по лицу рукой и тер рыжеватую щетину на щеках. Глаза от постоянной бессонницы были у него красные, с припухшими веками. На фоне окна вырисовывалась проволочная сетка, невидимая при освещении изнутри. С улицы она, наверно, и вовсе незаметна при любом освещении. Белокриницкий не переставал делать здесь все новые открытия.
— Подпишите! — следователь придвинул бланк к краю стола.
«На основании статьи 206 ПК следствие по делу… закончено». Это хорошо. Значит, его показания окончательно приняты и утверждены во всех следовательских инстанциях.
«Белокриницкому, Рафаилу Львовичу… — следовал год рождения, название прежней должности и национальность обвиняемого, — предъявляется обвинение в совершении преступных действий, предусмотренных статьей 58 УК, пункты 11 и 7». Пункт одиннадцатый означает принадлежность к контрреволюционной организации, пункт седьмой — экономическую контрреволюцию, то есть вредительство.
Перевод сочинения инженера Белокриницкого на язык УК сделан правильно. «Фонэ квас» расписались в своей глупости, невежестве и неотвратимости своего будущего конфуза. Расписался и автор сочинения. Следователь опять провел по лицу рукой и нажал кнопку вызова выводного.
Поздно ночью, уже в конце апреля, из камеры совершенно неожиданно для всех вызвали Хачатурова. Доктор не разговаривал теперь почти совсем и плохо понимал, о чем речь, даже если дело шло о самых обыкновенных вещах. Те, кто помнил Армена Григорьевича в первые недели в камере, когда он был, может быть, излишне суетливым и нервным, но весьма склонным к незлой шутке и словоохотливым, лишь с трудом узнавали его в седобородом дряхлом старике. Старее Армена Григорьевича здесь выглядел теперь разве что семидесятилетний Паронян, тоже член Дашнакцутюн и террорист.
До революции владелец самой крупной булочной в городе, Паронян был арестован несколько раньше Хачатурова. Свою принадлежность к армянской террористической организации он сразу же признал. Точнее, просто подписал какую-то бумагу, написанную для него самим следователем. Это было не в правилах НКВД, но что оставалось делать следователю Пароняна, если его подследственный был совершенно неграмотен и страдал явно выраженным старческим слабоумием. Только поэтому, вероятно, бывшего купца не ввели в состав местного дашнакского центра, и престарелый булочник остался рядовым «бомбистом-маузеристом», как прозвал его шутник Хачатуров.
Хотя на «х» в камере был только один доктор и он не спал, когда открылось оконце кормушки, Хачатуров не отозвался на вызов надзирателя. Соседи кое-как объяснили старику, что ему надо одеваться и куда-то идти. Вот куда — это было совершенно непонятно. Следствие по делу Хачатурова давно уже завершилось подписанием двести шестой, и естественным был бы его перевод в общую тюрьму. Но в нее в такое время никого не увозили.
Армен Григорьевич долго и бестолково копался с одеванием, хотя соседи по месту старались ему помочь, а надзиратель сердито понукал с порога. Он долго держал дверь камеры открытой почти настежь. Поэтому было видно, что в коридоре Хачатурова ожидают почему-то два конвоира, вид у которых был какой-то не такой, как у обычных выводных.
Когда едва плетущийся доктор находился еще в двух шагах от порога, надзиратель схватил его за рукава и с силой выдернул в коридор. Там Армена Григорьевича сразу же подхватили под руки дюжие конвойные и потащили, как полицейские тащат пьяного молодца, оказавшего им буйное сопротивление. «На Военную Коллегию», — хмуро определил бывший прокурор.
Берман тоже стал теперь молчаливым и угрюмым. На допросы его почему-то не вызывали, хотя все сроки для этого давно прошли. Михаил Маркович зарос, стал грязен и лохмат, почти как все остальные. Теперь жара и духота в камере оставались нестерпимыми даже ночью. Днем же пребывание в ней превращалось в настоящую пытку. Несмотря на приближение лета, продолжала греть отопительная батарея.
Утром надзиратель потребовал вещи Хачатурова.
Май в этом году выдался жаркий с самого начала. Для заключенных Внутренней, особенно тех, кто находился в подвальных камерах, это означало жестокие и непрерывно усиливающиеся страдания. Днем приток воздуха в камеры почти прекращался. К десяти-одиннадцати часам утра железный лист перед окном накалялся на солнце и становился еще одной печкой в дополнение к проклятой батарее.
То газообразное вещество, которое наполняло теперь камеру, можно было назвать воздухом лишь условно. Спичка в нем горела только до тех пор, пока не выгорала головка, дерево и бумага могли только тлеть.
Даже привычные ко многому дежурные по тюрьме, производя поверку, становились теперь не на порог камеры, как прежде, а поодаль и несколько в стороне от открытой двери. И все же, читая список арестантов, они морщились от обдававшей их зловонной струи, вырывавшейся из мешка, до отказа набитого людьми. В двадцать второй находилось уже двадцать три человека. Вывезенных заменили новыми арестантами.