– Это также твой день! – сказал ксендз. – Те пожертвовали жизнь, Бог принял их жертву, ты дал, но у тебя её не взяли. Всегда честь и тебе такая же, как им!
– О, мне! Оставьте в покое! Как тебе кажется? – тише спросил он Млота. – Что теперь будет?
– Ну, это зависит от нас; неприятель на мгновение немного запутался, но к своей природе вернётся; нужно доставать всякие силы, чтобы положение не потерять.
– Но так легко сойти с него на иные, на лихорадочные и отчаянные?
– Нет, – ответил Млот, – этот народ наш чудесный, послушный, святой, нужно им управлять, он слушает, как ребёнок, пойдёт делать, что получится, остальное Бог!
– Праздник! – добавил отец Серафин. – Только верьте!
Вошло несколько менее знакомых лиц, потому что даже множество совсем неизвестных навещало калеку. Разговор был прерван.
Ендреёва принимала всех, вытирая фартуком слёзы, целуя совсем чужих людей с той сердечной простотой, которая растрогала даже самых чопорных людей.
Франек хотел снять свою картину с мольберта, чтобы работа его не казалась выставленной напоказ, но мать и друзья сделать это ему не дали; все проходящие останавливались перед ней и сравнивали ту, что написана красками, с той, которую художник написал собственной кровью в день жертвы. Одна от другой набирала значения и блеска.
Так прошёл день до полудня. Остался только Млот и двое товарищей.
– Что дальше? Что дальше? – спросил снова Франек неспокойно.
– Ты хорошо спросил, – ответил молодой человек. – Трудность как раз в том, чтобы пойти дальше, потому что этот день представляет для нас как бы пограничные столбы. Шаг за ним мы сделаем к неизбежной революции и, кажется мне, в любом случае, неизбежной; шаг назад – кто знает Россию, тот знает, что это означает суровейшую неволю, возвращение к прежней системе, а может окончательное ярмо для Польши. Нужны подкрепления, а если Европа даст нам погибнуть в отчаянном бою, – пусть на неё, на внуков и правнуков падёт мученическая кровь! Есть множество людей, которые говорят: «На том стоять». Дают нам эти боязливые советы наши газеты, консервативная шляхта. Говорят они: «Приобретём сперва народ, вооружимся, подождём», но не знают, что, дожидаясь, мы дождёмся только цепей… Нужно идти вперёд!
Будь что будет! Городская делегация смягчается от любезности правителей, слабеет от страха за собственную шкуру, молодёжь должна дальше толкать лодку доли народа. «Молодость, ты на горизонте…»
– Всё это хорошо, – прервал ксендз Серафин по-своему, – но с Богом! А будет вам нужен капеллан в лагерь, засучив полы, я сяду на коня со святым крестом, чтобы без него не шли во Имя Отца и Сына, и Святого Духа против тех, что разбивают кресты! Хотя бы от пули пришлось упасть… Quod Deus avertat, a кто же тогда вам будет напоминать: «С Богом! С Богом!».
Франек улыбнулся.
– Другое дело, – сказал болтун Серафин, – весело и рьяно! Без этой подкрепляющей пищи весёлости вас всегда съедят желчь и забота, и у края могилы вы будете повторять: «Глупый мир». Кто достойный, тот не хмурый, вот что.
– Вы думаете идти дальше, а я прикован! – вздохнул Франек.
– Не телом, но духом ты с нами, – сказал младший. – Ты изолированный, одинокий, часто силой духа лучше и ясней увидишь, чем мы в пылу сражения; придём к тебе за советом.
– О, вы во мне не нуждаетесь, – сказал больной, – но мне было бы очень больно, если бы ко мне даже голос от вас не долетал. Мне нужно быть с вами.
– Не бойся, прежде чем пробьёт час действия, будешь и рукой с нами; дела так обстоят, что работа протянется долго, а ты должен скоро выздороветь. Мы должны тянуть и идти медленно.
–
Когда у ложа Франка происходил этот разговор, бедная Анна, после нескольких дней разлуки, не выпускаемая из дома подозревающим отцом, расспрашивающим теперь о каждом шаге и минуте, всё-таки вырвалась с заплаканными глазами к приятелю, чувствуя, что её отсутствие может удвоить боль; прибежала к Ендреёвой, но, заметив чужих людей, скрылась за ширмой в первой комнатке, дожидаясь, пока они уйдут.
С опущенной на грудь головой, в траурной одежде, которую с этого дня надел весь народ, и никакая сила сорвать его с неё не могла, Анна сидела грустная, а из её уставших глаз лились слёзы.
Каждая минута, украденная из этого короткого времени, которое сумела вырвать у отца, было для неё великой потерей, а там, у его ложа, разговаривали и смеялись так невыносимо, так беспокойно. По ударам пульса в висках она считала уходящие секунды. В одной секунде столько счастья может поместиться!
Франек не знал о её приходе, но предчувствовал, что она должна быть близко, понял, что она пришла, по лёгкому шелесту платья, не уловимому для других, по чему-то, что встряхнуло его сердце. Ендреёва, которая её полюбила в минуты недоли, теперь триумфом сына стала немного гордой, и приняла её немного мрачно.
В те дни беспокойства она потеряла из глаз всё, теперь уже возвращалась забота о ребёнке, о ненужной любви, о страшном браке двух бедняков, что хуже, о том, чем ещё, как говорила, за это великое счастье придётся заплатить.