— Он примчался быстро. Мне кажется, я видела его. Но мне было так плохо, что сейчас даже и утверждать этого не могу. Потом, когда я поправилась, караульщики говорили, что он был в таком гневе, в таком… Распорядился всю охрану поменять. А на начальника дворцовой стражи боярина Микулу опалу наложил. Я Михаила увидела, уже когда пришла в себя. На похоронах. Он был очень опечаленный…
— Ну-ну, целовал ястреб курочку до последнего пёрышка!
— Нет, правда, мне показалось, что смерть княгини его очень огорчила.
— Что ж, может так оно и есть.
Дед Тимофей останавливает движение и торжествующе объявляет:
— Пришли!
На небольшой поляне грудой потемневших брёвен горбится небольшая избушка с выходящей наперёд дверью, подпёртой толстой палкой-рогулей от покушений лесного зверья. Над дверью во всю ширь протянулось узкое волоковое отверстие для выхода дыма. Изба топится по-чёрному, но мы рады-радёшеньки и такому жилью. Лишь бы повалиться на лавку да вытянуть гудящие ноги. Бегство кончилось. А что будет завтра — утро покажет.
Старец Сильвестр оказался против моих ожиданий не таким дремучим стариком, каким он представлялся со слов деда Тимофея. Жил он в полуверсте выше по ручью в жалкой землянке. Что, впрочем, не помешало ему принять нас, непрошенных гостей, с княжеским размахом. Деду Тимофею был предложена для сидения маленькая одноместная лавка, нам с Салгар достался жёсткий топчан с тощим соломенным матрасом, а сам хозяин уселся на чудно́е сооружение, представлявшее из себя комель какого-то дерева с выдолбленным углублением. Толстые переплетающиеся меж собой обрубки корней были гладко вылощены и торчали во все стороны как лучи. Примерно так должен был бы выглядеть трон лесного владыки, каким его рисуют в старых сказках. В сочетании с тремя-четырьмя иконами мрачноватого новгородского письма, висевшими рядом на стене, «трон» выглядел странновато, но хозяина такое несоответствие не смущало. На широкоскулом лице старца, обмётанном каштановой с проседью лопатообразной бородой было написано неземное спокойствие, и только светло-голубые глаза, по которым иногда пробегала лёгкая тень выдавали то внимание, с каким он слушал рассказ о наших злоключениях. Рассказывал дед Тимофей, почему-то более всего налегая на Салгар-младшую и нашу корову. Выслушав в пятый раз пространное повествование бобыля о доении коровы, старец смог, наконец, вклиниться в разговор:
— Что ж ты хочешь от меня?
— Помоги, отче, возьми ребяток под свою руку. Я ведь знаю, что тебе только слово молвить, и никто в этих лесах их пальцем не тронет. И проводников ты им сыскать можешь. А с моей души сними сомнения. Ведь против воли княжеской я укрывать их взялся, грех это… А как было отказать такой княгинюшке (с лёгкой руки деда Тимофея и я теперь в шутку поддразнивал Сал-гар, называя княгинюшкой), ведь совсем безвинно муки терпела.
— Безвинно, говоришь? — старец встал, опираясь на посох, голос его построжел. — Не бывает в таких делах безвинных! И грех твой тоже столь велик, что не сразу и отмолишь такой. Вот идите и молитесь. А мы тут с воином Александром потолкуем.
Дед Тимофей поник плечами, перекрестился на иконы, попытался поймать для поцелуя руку старца.
— Всё, всё, ступайте с миром, — старец завёл руки за спину. Охотник растерянно и жалко улыбнулся, выложил на пустынническую постель краюху припасённого для старца хлеба и, пригнувшись, протолкался в узкую дверь. Ушла и Салгар.
— Пойдем и мы на свежий воздух, раб Божий Александр…
Предложение мне показалось весьма кстати. Душок в земляной норе старца был тяжеловатым. Пахло прелью, перегоревшим жиром лампады, давненько не стираной рясой, которая у пустынника была ещё и прорвана в двух местах на плече, а дырки неумело заштопаны тонкой бечевкой; в общем, попахивало особенным запахом одинокой холостой старости, который обычен для всех отшельников. Отче Сильвестр был не первым одиноким монахом, пересекавшим мой скромный жизненный путь. Немало искренне верующих уходит от мира в наше паршивое время. Всякий раз при встрече с такими меня раздирали противоречивые чувства. Отчего человек идёт в монастырь, в иноки? Тем более, избирая для себя самую тяжкую монашескую долю — пустынничество?
Желание спастись и обрести жизнь вечную? Кто ж не даёт тебе свято верить в Господа, царицу небесную и архангела Гавриила с его начищенной трубой в миру? Имей свой дом, жену, ребятишек и — верь! Не кради, не прелюбодействуй, не убий…
У лаза землянки старец замер, прикрыв ладонью ослепшие от яркого полуденного света глаза, а когда заговорил, в его голосе зазвучал металл. Вся прежняя кротость отшельника испарилась без следа:
— Значит, говоришь, вот так, Вздумалось князю Ивану лазутчиков в Тверь послать, а ты тут как тут. И дружок твой, два сапога пара. Пошатались по чужому городу, пару-тройку душ человеческих загубили, хоромину княжескую сожгли. Славно, ай славно!
— Отче…
— Молчи, молчи, недостойный! Не передо мной будешь ответ держать. Думал ли ты, сколько слёз родные убиенных прольют, сколько горя вы детям их принесли?