Пирогов он сегодня не предлагал. Когда кликнул послушника, у того на блюде был только хлеб с водой.
— Скажешь правду?
Ката помотала головой. Дедушка где‑нибудь близко. Думает, как ее выручить. А признаешься Тихону — Учителя схватят.
— Что ж, всяк грешник готовит себе муку сам. Много тебе целого каравая будет. Оставь ей половину, сын мой.
Ничего, хватит мне и этого, думала Ката, оставшись одна. Дед Симпей, когда кормил, не больше давал.
Ох, где он?
На третий день архимандрит не вошел, а ворвался, весь злой-перекошенный, и сразу начал браниться.
— Думаешь, я не знаю, отчего ты платье девичье скинула, отроком обратилась? — зашипел он, наклонясь к ней близко и брызгая слюной. — Знаю, насквозь тебя вижу! Ты уродина и хорошо про то ведаешь! Рожа, будто черти горох молотили. На лбу отметина. Рот лягуший, нос утячий. Ненавидишь самое себя, естеством своим брезгуешь! Никто никогда тебя не захочет в жены, ни даже в полюбовницы! И упрямство твое того же корня! Мучаешь свою плоть, ибо не можешь ей простить безобразия! Оттого и еройствуешь! Это у тебя такое блудострастие, как у многих ваших раскольничьих самосожженцев!
Ката от обиды, от унижения заплакала, а он ткнул ее в затылок жестким пальцем.
— Плачь, уродина, плачь. Мокрица жалкая! Говори, в чем перед государством провинилась! Покайся! Не мне — Богу! Никому кроме Него ты не нужна, не мила!
— Не в чем мне каяться, — прошептала Ката, всхлипывая. Неужто она и вправду такая безобразная? А и пусть. Монахине все равно.
— Хватит тебе и четвертины хлеба, — сказал Тихон на прощанье, так ничего и не добившись.
Что ж, ничего. Хватило. Разломила на десять кусочков. Клала в рот, не глотала, ждала пока размокнет.
В четвертый день ее долго никто не тревожил.
Теплее не стало, но к холоду Ката привыкла, даже в солому уже не зарывалась. Лежала, глядела на потолок, представляла, что он не серый, а синий, со звездами и луной.
Больше всего тосковала по своим беседам с дедом Симпеем. Сколь о многом ей надо было его спросить!
Но Учитель пропал, будто никогда и не было. Может быть, она его придумала? Ведь говорил же он, что на свете кроме тебя самой никого нет?
Нет, он говорил, что есть ты и есть Будда.
Ката положила на ладонь орехового бога. Стала разговаривать с ним.
— Мне страшно. Что я одна. Что скоро приедет черный и станет меня мучить. Что я не выдержу и расскажу про Симпея и книгу. Дедушку легко найти, он тут один такой на тыщу верст, узкоглазый.
Будда молчал, слушал.
— А еще очень есть хочется. Высока мне вторая ступенька. Мне бы хлеба, Буддушка. Хоть четвертинку. Хоть осьмушку!
И тут дверь открылась, и вошел преподобный, а за ним двое послушников, и у первого на блюде осьмушка хлеба с водой. Что у второго, Ката не увидела, глядя только на еду.
Тихон встал перед ней — сегодня не суровый и не злой, а раздумчивый.
— Растравила ты меня, упрямица. Только о тебе думаю. Не могу понять, что в тебе, девчонке, за сила такая? Говорю себе, что бесовская, а сам сомневаюсь: вдруг нет? Эта загадка для меня томительней, чем тайна, которую ты скрываешь. И надумал я, как быть. Не побоюсь фискалова гнева, отпущу тебя на все четыре стороны. Только докажи, что ты Богова, а не диаволова. Отвергни свое раскольничье лжеверие, прими миропомазание, перекрестись троеперстно. Смирись перед Господом и предо мной, его со людьми посредником.
— А потом все ж таки рассказать, зачем меня фискал ищет? — недоверчиво спросила Ката.
— Не до того мне! — В глазах архимандрита заблестели слезы. — Земные тайны — Бог с ними. Тут душа моя в замутнении.
Он зашептал:
— Ты, может, своих боишься, раскольников? Что проклянут тебя за отступничество? Так не узнает никто. Только ты и я. Послушникам велю за дверь выйти. Покорись — и свободна. А государевым людям, когда прискачут, скажу — сбежала. Что они мне, Свято-Троицкому настоятелю, сделают? Руки коротки.
Какая разница, креститься двумя перстами или тремя, сказала себе Ката. И вообще — что за дело до крестного знамения лысой буддийской монашке?
Вообразила, как выходит из каменного мешка под небо и солнце, бежит отсюда прочь, прочь, прочь! И ведь правда же — не узнает никто, а сего многоликого змея она никогда больше не увидит.
Но вспомнила про стыд перед собою. От себя не убежишь и из памяти не вычеркнешь, как из малодушия предала Бога — пускай уже не своего, а все же взошедшего на крест и никого не предавшего.
Шмыгнула носом, покачала головой — боялась, что, если заговорит, дрогнет голос.
Тихон не удивился, будто этого ждал.
— Подумай, — сказал он с непонятно лукавой улыбкой. — Хлеба тебе дам вдвое меньше, уж не взыщи — такой у нас с тобой создался обычай…
Поманил первого послушника. Тот поставил на пол кувшин, накрыл его сверху малым ломтем хлеба.
— А еще оставлю тебе советчика. Чтоб ясней думалось.
Подозвал второго, что держался подле двери.
Послушник протянул обе руки — и Ката замигала. В них, бережно обхваченный пальцами, спал мохнатый и круглый, будто клуб шерсти, щенок.