Она пошла ради него на эту трагическую игру. Она была у скульптора, она легла, закрыла глаза… Гипс положили ей на веки, на губы, ноздри, на лоб, там, где начинаются волосы, гипс лежал на ушных раковинах… на всем ее лице лежал гипс, подобно смертельной бледности. Под влажным гипсом, послушно принимавшим очертания ее лица, она продолжала дышать, она удерживала дыхание, она думала о нем, ради него согласилась она перенести этот кладбищенский обряд, который неминуемо должен был оставить тяжелое чувство… Она доверила этому полому и холодному зеркалу свой тленный облик. Она доверила эту весть о себе, этот дар, доверила гипсу, медленно засыхавшему на ее губах, свои губы, которые застыли под гипсом в невыговоренном признании, поцелуе, не дарованном Орельену живыми губами, и прислала ему слепок этого поцелуя. С чувством тревоги смотрел Орельен на скорбную гримаску этих губ, прорезанных сотней тоненьких черточек, на этот слепок с цветочного лепестка, на это безнадежно горькое выражение. Этот рот кричал о поруганном желании, о неутоленной жажде. О, насколько она прекраснее незнакомки, она, Береника, живая и мертвая, которой здесь нет и которая здесь есть, подлинная Береника.
С каким-то суеверным страхом Орельен протянул руку, отдернул ее, потом коснулся маски легко, самыми кончиками пальцев… Он бормотал какие-то слова, нежные слова, которые с трудом пробивались сквозь стиснутые губы, срывались с его языка, неповиновавшегося как во сне, слова, которые звучали в нем прежде, чем стать мыслью, стать шепотом. Должно быть, так говорят в обители мертвых. Только там так и говорят. Слова, подобные той пыльце, что срывает с готового к любви дерева буйный ветер и несет этот легчайший пух на тысячи километров к другим, еще не опыленным деревьям. Орельен утратил ощущение себя. Казалось, вот-вот разорвется сердце. Он был во власти головокружения, какого еще ни разу не испытывал. Теперь уже всей ладонью он ласкал бесчувственную маску. Вдруг испугавшись чего-то, отдернул руку и поглядел на свои пальцы, запачканные гипсовой пылью. Его раздирали самые противоречивые чувства. Он боялся думать о чем-то определенном. Вывести какое-либо заключение и об этом подарке, и об этом застывшем в гипсе лице. Однако в нем с неизбежностью прилива нарастала уверенность. Зародившись где-то внутри, она постепенно затопляла его всего — подымалась к груди, расправила плечи, проникла во все поры, подступила к горлу, чуть было не вырвалась криком; он задыхался, он весь залился краской, и вдруг все сомнения ушли, осталась одна уверенность; ноги его сами собой подогнулись, и он уперся коленями в край кровати. Склонившись над Береникой, он прочел в мертвых глазах Береники, что она его любит.
XLVI
В тот день Орельен не отважился больше выходить из дому. Он не мог простить себе, что так по-дурацки пропустил Беренику, не дождался ее посещения. Он ждал Беренику. Он не спускал глаз с телефона, с входной двери, как сторожевой пес. И впрямь, вся его жизнь приостановилась. Невиданная приостановка мыслей, чувств, даже боли. Он ждал, он не делал ничего, он только ждал; и то его еле хватало на это ожидание.
Он не завтракал, не обедал. Время перестало казаться таким бесконечно долгим. Орельен чувствовал, как в сознании рождаются обрывки фраз, возникают зачатки мыслей. Ничто не принимало четких форм, ничто не завершалось. Он жил с таким чувством, точно пловец, который, готовясь к заплыву под водой, задерживает дыхание. Ничто на свете не существует — чудилось ему, — кроме одной уверенности: Береника его любит. И от этой мысли он испытывал не радость, которую так ждал, а какое-то странное оцепенение. Так — словно благодаря этой уверенности он овладел всем миром, сделал последнее открытие, за которым нет ничего — небытие. Подобное чувство, должно быть, испытал Александр Македонский, когда напоил своего коня водой Индийского океана, ибо полководец не знал, что за этими легендарными водами лежат еще земли. То, что Береника его любит, то, что он знал об этом, не сомневался отныне в ее любви, вовсе не распахивало дверей перед его мечтой, вовсе не побуждало Орельена представлять себе дальнейшее развитие эпопеи. Любовь Береники была не эпопеей, а состоянием. С тех пор как Орельеном овладела уверенность, он был меньше чем когда-либо способен представлять себе все будущие перипетии разделенной любви. Он уже не мог представить себе Беренику в своих объятиях, не мог представить себе битвы за Беренику, любви Береники в том узко ограниченном и полном смысле, в каком все мужчины, да и сам Орельен первый, понимают любовь.