Тот вечер был обычным. Александр Ильич писал очередную прокламацию, адресованную красноармейцам, рассчитывая, что с помощью Чанышева она дойдет до «заблудших душ». Ольга Викторовна сидела за рукоделием. Казаки, стоявшие в наряде у атаманской квартиры, тихо переговаривались, что в крепости ничего нельзя купить – ни мяса свежего, ни овощей, а рыбой тут и не пахнет, более того – даже простую катушку ниток не всегда приобретешь, – очень дорого. Словом, не жизнь наступила, а хрен знает что – чужбина есть чужбина, она всегда горька.
Раньше, когда старые сивоусые казаки при Сеньке рассуждали об этом, он пропускал их речи мимо ушей, сейчас Кривоносов жалел о том, что не слушал старых казаков. Возможно, речи их пригодились бы, возможно, казаки знали какие-то способы борьбы с тоской… От жалости к себе Кривоносов задыхался, шмыгал носом, сопел, – ему казалось, будто в груди образовалась дырка, и в нее уходил не только воздух, но сама жизнь.
Хоть день в предчувствии весны уже и пошел в рост, и светлого времени вроде бы прибавилось, а темнело в Суйдуне все равно рано. В воздухе появлялось темно-серое пятно, схожее с пчелиным роем, быстро распространялось и в течение нескольких минут на землю, на угрюмые крепостные стены опускался предночной морок, в котором даже пальцев на руке не увидеть. Морок стремительно сгущался, и очень скоро делалось так темно, что по кривым мерзлым улочкам Суйдуна можно было ходить лишь с фонарем, либо с факелом.
Для дежурных казаков в доме имелась своя каптерка – угловая комната с крохотными окнами, провонявшая насквозь прелым табаком, потными портянками и какой-то странной тухлятиной, совершенно неведомой пришлому оренбургскому люду. Возможно, это было что-то китайское, особое, кулинарное, этакое национальное, для приготовления которого требуются дохлые тараканы, сухие червяки и застоявшийся гадючий яд.
– Ну и запашок тут, – не выдержал как-то Сенька, зажав пальцами нос, исподлобья оглядел казаков. – Уж не от вас ли так воняет?
– Да нет, старшой, – язвительно улыбнулся один из них, Егоша Егошев, молодой казак с впалыми старческими щеками, – видать, ты чем-то больной, – от нас не пахнет… Ты лучше к себе принюхайся.
Кривоносов от этой реплики даже дернулся – никакого почтения к старшим, – выпятил грудь, на которой красовался Георгиевский крест, протер награду рукавом рубахи, хотел сказать что-нибудь такое, от чего Егошка красным бы сделался, как перец в супе. Но слова у него прилипли к языку, в голове не было ничего путного, сплошная пустота, да еще тоска и тревожная болезненная звень, разрывающая уши. Он высморкался – хотел сделать это по привычке в угол помещения, но вовремя спохватился, достал из синих шаровар смятую, давно не стираную тряпицу – и вышел из караулки.
Егошка становился «на часы» в паре с Сенькой. Кривоносову это было неприятно, но такой распорядок дежурства утвердил адъютант атамана, неразговорчивый войсковой старшина с тяжелым боксерским подбородком. Видя этот подбородок, Сенька всякий раз вспоминал калмыка Африкана, а следом как неприятное продолжение – беседу с Абдуллой в контрразведке и недобрые глаза отца Ионы… Главное сейчас – не высовываться, быть осторожным.
Выдвигаясь к квартире на часы, Сенька в очередной раз пожалел о том, что у него нет даже зажигалки. Вздохнул, увидев сонного белоглазого Егошку, уставившегося на него с язвительным видом, и отвернулся. Замухрышистый, неприятный все-таки человечек этот Егошка. Как-нибудь, когда не будет свидетелей, надо будет рукоятью шашки съездить ему по зубам. Чтобы нос не задирал…
Вместо этого Кривоносов заступил на дежурство – старшим в наряде. Перед дежурством выпил с подопечными чаю и сказал:
– Жаль, оружия у нас нет, казаки. Ну какие мы без оружия часовые? Хотя бы пистолетик какой-нибудь завалящий дали… Или пугач.
Вооружена охрана была только шашками. Все остальное отобрали китайцы и прочно запечатали в своих каменных складах. Говорили, даже не в Суйдуне, а в другом городе.
В вязком сумраке с недалеких каменных кряжей принесся ветер, посыпал тропки, мерзлой крупой, посшибал с крыш ошмотья снега, завалил одну гнилую трубу и стих. С ветром в Суйдун приволокся и мороз – скрипучий, острекающий, будто крапива. С силой стиснул камни и сугробы. Погода установилась неприятная.
Днем в Суйдун пришло сообщение, что у красных вспыхнуло восстание – дехкане убили нескольких комиссаров по продовольствию, уничтожили охрану, находившуюся при них, сожгли несколько подвод, на которых должны были везти хлеб.
– Хорошая новость! – одобрил это дело Сенька и, воодушевляясь на будущие подвиги, поправил усы. – Ежели дело так и дальше пойдет, то красное Семиречье скоро присоединится к Суйдуну.
Ободряющую весть принес верный человек атамана – начальник джаркентской милиции. Фамилии его Кривоносов не знал, да и зачем ему ее знать. В четырнадцать сорок этот человек в сопровождении двух своих спутников, – видать охранников, – пришел в дом Дутова.
– Мне бы к Александру Ильичу, – попросился гость на прием, – есть очень важное сообщение.
– Александр Ильич работает, сейчас принять никак не сможет, – ответил Сенька, – велел до шести часов вечера никого не пускать, даже начальника штаба.
– Вот нелады, – с досадою вздохнул гость, – тут такие новости, такие новости…
– Какие? – строго спросил Сенька. – Если, конечно, не секрет.
«Секреты» эти Чанышев выдавать не боялся – все они были профильтрованы на той стороне, отобраны и дополнены разными комментариями. Частично комментарии эти соответствовали реальному положению вещей, частично нет.
– Под Джаркентом восстал пятый полк. Надоела солдатам красная власть, – переходя на шепот и делая заговорщицкое лицо, сообщил Чанышев, – это р-раз; в одном из уездов, недалеко от Верного, вспыхнул сельский бунт, хлебный – это два; нам удалось добыть оружие и переправить его на границу своим людям, чтобы они подстраховали выдвижение Александра Ильича на нашу сторону, поддержали огнем, – это три, – Чанышев загнул на руке три пальца. – Но это еще не все. Есть и… – он загнул четвертый палец, а потом и пятый, показал Кривоносову, будто паспорт предъявил. – В общем, то, о что мы задумали, – свершается!
На Сенькином лице мелькнула обрадованная улыбка, такая же улыбка возникла и на лице Чанышева. Возникла и исчезла.
– Приходи часов в шесть, – сказал Чанышеву Сенька, – мы сразу же пропустим тебя к Александру Ильичу. Он как раз к этой поре освободится.
– Хорошо, – сказал Чанышев, окинул быстрым взглядом двух дюжих казаков, стоявших у дверей, и откланялся. – До вечера! – Он сделал два шага и остановился. – Да, если я не смогу вечером явиться к Александру Ильичу, то придет вот он, – Чанышев взял за плечо человека, стоявшего рядом с ним, одетого в легкий зипун с воротником из темной кашгарской лисицы и в таком же малахае, повернул лицом к Сеньке, – письмо принесет… Ладно? Александр Ильич его знает.
Лицо у чанышевского напарника было сухим, плоским, бесстрастным.
– Ладно, – согласился Сенька. – Скажи только, как его зовут?
– Махмуд. Фамилия – Хаджамиаров.
– Пусть приходит, – смягчил голос Сенька, – а лучше приходите вдвоем.
– Дай Бог тебе хорошей жены, – пожелал Чанышев и вышел на улицу.
На улице он неторопливо огляделся, поднял воротник, защищаясь от острого ветра, и толкнул локтем напарника:
– Ну что, наступает «последний и решительный»… А?
Тот откашлялся в кулак и ничего не ответил начальнику.
Передвигаться вечером по тесным кривым улочкам Суйдуна – штука сложная, а когда нет ни одного светлого пятна, не горит ни одна коптюшка, – не просто сложная, но и опасная. Хорошо, что Чанышев с самого первого появления здесь старался запомнить все изгибы, тупики и проходные лазы крепостных улочек, знал уже, где можно пройти пешком, где верхом, а где надо ползти на карачках и тянуть за собой в поводу упирающуюся лошадь. Суйдун – это Суйдун, других таких мест в Китае нет.
В темноте Чанышев подтянул всю свою группу к дому Дутова, расставил людей по местам, одного определил с конями на крохотной площади, облюбованной водоносами и продавцами замороженного, в кругах, молока.
– Лошади будут находиться здесь, – предупредил Чанышев своих спутников, – запомните это место. Ежели кто отобьется, застрянет либо вырвется раньше – приходите сюда.
Кривобокие домики, окружавшие крохотную площадь, были темны, угрюмы, только в одном светилось небольшое оконце. Из-за крыш тянуло гарью, – то ли чей-то домишко сгорел, то ли неподалеку замерзающий китайский люд жег костер.
– Пора, Махмуд! – Чанышев подтолкнул Хаджамиарова под лопатки.
Тот согласно кивнул, поправил малахай и произнес просто, будто собирался найти и пригнать в табун отбившегося жеребенка:
– Я пошел!
– Я буду страховать тебя, Махмуд, – сказал ему Чанышев, и в следующее мгновение, подбадривая товарища, зачастил, давясь словами, – я все время буду находиться рядом.
– Все будет в порядке, Касымхан, – сказал ему Махмуд и вошел в дом Дутова.
Следом за Махмудом Чанышев послал Мухая Байсмакова – молчаливого крупного казаха, способного руками свернуть голову быку. Байсмаков считался не только сильным человеком, но и метким стрелком: на расстоянии двадцати метров попадал в камень-голыш размером не более семишника – старой двухкопеечной монеты. В карманах Байсмаков держал по револьверу. Мера была хотя и лишняя, но нужная: а вдруг один даст осечку?
Сам Чанышев занял место напротив караулки. Перед самой караулкой, на дверном косяке горела лампа-семилинейка, повешенная на гвоздь. Стекло лампы кто-то из казаков недавно хорошо обработал ершиком, почистил. Касымхану с улицы были хорошо видны и дверь помещения, в котором отдыхал казачий наряд, и окно. Чанышев нащупал в кармане рукоятку нагана.
Было тихо. В небе – очень низком, плотном, что-то шевелилось, лопалось, возникали тусклые могильные огоньки и тут же исчезали, о стены домов скребся с железным звуком ветер, швырял в стекла пригоршни крупы, старался выдавить их… Нехорошо было, тревожно. Чанышев ждал.