Вообще-то получилось красиво, хотя и по-старинному, как всё у них. Инне понравилась ее рука, словно парящая над высокой спинкой. Волосы, гладко зачесанные, выглядели короткой стрижкой. Жаль, белоснежная блузка вышла желтоватой:
— Мне нравится, — она ответила вежливо.
— Не знаю, как уж это… Но вы… немного похожи… — Орест Георгиевич выдвинул еще один ящик и достал лакированный альбом.
— На кого? — Инна спросила напряженно.
— Нет, конечно… Мне просто показалось, — он хрустнул металлическими застежками. — Так бывает. Ракурс и свет… — говорил, но смотрел не на нее, а куда-то в сторону. — Да, — вспомнил. — Термометр…
— У меня нормальная температура, — она положила фотографию на стол. — Душно. Там, внизу… Просто закружилась голова. И сейчас, тоже…
— Может… чаю? Конечно, вам же надо согреться… Я поставлю… — он вышел из комнаты.
Инна подкралась к двери и прислушалась: где-то далеко звякали чашки. Она обошла комнату, оглядывая портреты, словно искала совета: с чего начать?
Орест Георгиевич вернулся.
— Вот, прошу вас… Сахар — там… Я положил две ложечки. Может, мало?..
— Нет, — она глотнула. — Сладко. Хорошо.
— А я, с вашего разрешения, — Орест Георгиевич снова вышел и вернулся с фужером и бутылкой вина. — Весь день знобит, — улыбнулся виновато.
Инна смотрела, как он возится с пробкой. Орест Георгиевич выпил и отставил пустой фужер.
— И что вы там делали? — теперь вопросы давались легче. — Дожидались Антона?
— Нет, — она отставила чашку. — Я ждала вас.
— Меня? — он сделал усилие, чтобы улыбнуться, поднялся и зашагал по комнате.
— Пожалуйста, сядьте, у меня опять… кружится…
Орест Георгиевич остановился:
— Может, вам лучше… прилечь? Я… принесу плед…
Инна легла, неловко подобрав руки, и пристроила голову на диванный валик. Он снова куда-то вышел и, вернувшись, набросил ей на ноги синее детское одеяльце.
Сквозь неплотно сомкнутые веки Инна смотрела: он ходил по комнате, потом сел в кресло — к ней спиной — и раскрыл альбом.
Приподнявшись на локте, Инна заглянула: женщина, коротко остриженная. Что-то темное лежало на подлокотнике, морщилось звездными складками.
Снова звякнула бутылка.
— Терзают, терзают, рвут когтями, — он бормотал и тер рукой грудь. — Какая странная история! До чего же странная история… Грызет мой мозг. Я думал, справился… но всё осталось… Нет и не может быть спасения… Всё кончится страшно, так страшно, что даже ты не можешь себе представить… Или можешь? — прошептал громко. — Всё знаешь наперед? Или сердце твое ожесточилось несправедливостью?..
Инне хотелось встать и уйти из этого дома, просто спуститься по лестнице, но что-то, похожее на любопытство, удерживало. Он бормотал и бормотал несвязное, состоящее из непонятных слов. Тягучие слова пахли подсолнечным маслом, как в детстве, когда ставили компрессы…
Когда она открыла глаза, в комнате никого не было. Тихо, боясь потревожить портреты, она подошла к низкому столику: пустая бутылка и две фотографии. Глаза, губы, волосы… «Похожи… Но так… не слишком…» — помедлила и раскрыла альбом. На нее смотрел мужчина: нос, узкий в переносице, тяжелый, словно набрякший рот. «Какой-то родственник», — определила равнодушно и, отомкнув замок входной двери, пошла вниз.
Шла и вспоминала женщину, которая так и не вернулась. Эта женщина говорила: странная лестница, давит. Ничего
Он сидел, опустив голову на руки.
Она открыла и вошла.
Стояла, оглядывая стены — голубые, выцветшие. По ним ленивой походкой шли желтые нарисованные львы. Львы, идущие на водопой, обходили сгорбленную фигуру.
Орест Георгиевич услышал шорох и поднял глаза. Прежде чем Инна успела отступить и скрыться, он шевельнул ей навстречу набрякшими губами. Всё возвращалось: нос, узкий в переносице, нежно расходился к крыльям, улыбка плыла, отделяясь от темного лица. Мир, рухнувший за ее спиной, рождался на львином острове, потому что, встав, он снимал с нее сначала пальто и шапку, а потом платье. Цепляясь за его плечи, Инна косила глазами в окно, за которым, подметая двор свалявшимися в войлок космами, всю ночь бродила ленинградская старуха, готовая растерзать ее только за то, что Инна была чужой, не ленинградской девочкой.