Этот первый приступ самоосуждения был так силен, что пять минут, спустя Ять уже пожалел себя. А кому же и жалеть меня, как не мне! Господи, если бы я встретил такого человека, как я, — как я любил бы этого человека! До чего я дошел к тридцати пяти годам! Не сегодня-завтра придется забирать к себе мать — куда я ее заберу! Сделался безработным приживалом, который за пищу и кров расплачивается альмекской дудкой; серьезный прогресс, нечего сказать. Проскользил по жизни, как бледный бес из запоминалки: редькой с хреном пообедал — хрен оказался редьки не слаще; ничем не насытился и не прельстился. Даже и родине, вовсе мне не безразличной, толку от меня с гулькин нос. Впрочем, родина давно уже была где-то отдельно. По другой стороне Зелениной тащился одноногий инвалид на костылях, рожа у него была красная и помятая (вообще, ужас, с какими рожами ходят теперь по городу); мимо окна проскакала на одной ножке белобрысенькая девочка с крысьим рыльцем, радостно передразнивая инвалида, — девочки тоже стали такие, что Господь не приведи; никого пожалеть не получалось. Неужели он один оказался не нужен! — помилуйте, да ведь и елагищы с крестовцами ровно в том же положении, даром что первые «против», а вторые «за». Одних подкармливает государство — других содержат спекулянты, но сами по себе ни те ни другие никому не нужны, как и предмет их изысканий — русский язык, дошедший ныне до уровня глумкой плешти. Почему я до сих пор не с ними, хотя пайком своим и крышей над головой они обязаны в конечном счете именно мне — да, да, не будем прятаться хоть от одного убогого благодеяния, к которому я подтолкнул растерянную власть. Какой ложный стыд мешал мне сунуться туда с самого начала! Казарин небось не постыдился — правда, он теперь и заплатил за это, ну так и я заплачу сколько потребуется…
Он отошел от окна и принялся быстро одеваться, собирать постель и скатывать тощий матрас. Клингенмайера еще не было — ладно, зайдем позже, попрощаемся. Ять вышел и, чувствуя во всем теле необычайную легкость, происходившую частью от голода, а частью от принятого наконец решения, направился к островам. Куда идти — он знал с самого начала: как ни хорош Хмелев, а быть в одном лагере с Казариным Ять не жаждал. Надо было попробовать пожить с крестовцами, они звали. Кубов, конечно, рисовать не стану, на демонстрации я смолоду не ходок, но почему не очеловечить новую власть, коли есть надежда!
Больше всех обрадовался Краминов. Впрочем, приветливо улыбался и Барцев; Корабельников сдержанно предложил занять комнату Льговского, месяц назад освободившуюся, и начались три веселых дня Ятя в Крестовской коммуне, она же ЕПБХ.
Да, это были веселые дни, и вспоминал он их всегда с удовольствием — особенно по контрасту с последующим пребыванием у елагинцев, ничем не занятых, а все чего-то ждущих. В Елагинской коммуне филологи давно забыли о том, что они филологи, и жили единственно надеждой на то, что государство их раздавит, — в Крестовской кипела жизнь, и за три дня Ять успел чрезвычайно много.
Он выслушал специально для него разыгранные фрагменты корабельниковской мистерии, посетил занятия эквиритмическим танцем (среди учениц Марьям-нагой были прехорошенькие), высидел, хоть и не без труда, вечер Мельникова — не дочитавшего до конца ни одного из своих бесконечных путевых стихотворений, своеобразных и однообразных, как степь; поел энергийной пищи нового типа, которую юный химик Дранкин изготовлял из березовой коры, уверяя, что именно так будут питаться в будущем, — была у Дранкина целая теория насчет того, что полезна только растительная еда, причем предпочтительна весенняя: ростки, почки, содержащие в себе небывалый заряд витальности. Ять поприсутствовал на докладе Краминова о кризисе филологии и о новом подходе к анализу текстов; метод был статистический, в духе Льговского, но забавный, и многое искупалось страстностью изложения. Он понаблюдал за работой над «Окнами» и лично раскрасил по трафарету нескольких немцев и буржуев — по распоряжению Корабельникова их всегда делали буро-зелеными. Ему чрезвычайно понравился доклад экономиста Манцева «Долой деньги», в котором как дважды два доказывалось, что деньги будут совершенно уничтожены во всероссийском масштабе через два года, а в мировом — не позже как в 1929 году. Ять с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться во время доклада, и отхохотался в кулуарах. Почему-то, кроме него, смеялся один Митурин — вообще симпатичный художник, хоть и несколько угрюмый с виду; у него и буржуи на плакатах выходили обаятельными.