— Я мало гожусь в министры, — усмехнулся Ять. — Но рассказать… я не знаю, что именно вас интересует? Политическое мое кредо с двадцати трех лет не изменилось: нет лучшего средства отдалить цель, чем борьба за нее. Большевики двадцать лет боролись за свободу, чтобы в конце концов от этой свободы отказаться. Вы боролись за нравственность — и власть, истребляя вас, стала символом безнравственности. Начиная борьбу, вы автоматически перенимаете черты людей, которые вам ненавистны, и очень скоро перестаете отличаться от них, Первым гибнет то, за что вы боретесь, а без него ничто не имеет смысла.
— Любопытно. И что же, терпеть?
— Я не знаю. Если бы знал, я был бы, вероятно, в Петрограде. Но мне там делать больше нечего: скучно, газеты закрываются, работы нет.
— Вы здесь один?
— Здесь с прошлого лета гостит моя невеста.
— Невеста? — переспросил Свинецкий. — Вы не женаты?
— С первой женой разошелся.
— И все-таки… — Эсер никак не мог слезть с раз избранной темы. — Я никак не уясню себе, есть ли у вас политические воззрения?
— Да конечно, есть! — воскликнул Ять. — Я люблю никому не нужные вещи, интересуюсь одинокими чудаками, мне дороже всего то, что не имеет отношения к выживанию. Мне нравится зазор между человеком и… как бы это сказать? В человеке есть избыток… что-то сверх его нужд, а может, даже и вопреки его нуждам. Вот этот излишек я и люблю, а больше меня ничего не интересует. Мне симпатично то, что делается вопреки жизни, а сама жизнь представляется мне довольно скучным местом. Если ее вообще можно назвать местом. Как по-вашему, это политический взгляд?
— А религиозные убеждения у вас есть? — не отвечая, продолжал допрашивать Свинецкий.
— Есть, конечно. В нас слишком много необязательного, чтобы мы могли быть результатами эволюции. По-моему, это так понятно… Я и вами интересовался в основном потому, что меня восхищает способность человека легко отказываться от жизни. Но ведь это не для всех. Если вы хотите управлять городом, вам надо руководствоваться Ветхим Заветом, иначе город развалится сразу же. А я стараюсь руководствоваться Новым и потому не гожусь вам в советники.
— Однако, как я понимаю, — Свинецкий в упор рассматривал его, — бороться с моим режимом вы тоже не собираетесь?
— Я еще не знаю, что за режим. Вас, эсеров, всегда так занимала борьба, что не было времени подумать о власти. Как вы собираетесь ею распорядиться?
— Мои взгляды изменились мало, — сказал Свинецкий. — Я по-прежнему считаю, что человек стоит столько, сколько он готов пожертвовать.
— Это очень симпатично, но жертва — дело добровольное. Нельзя ее требовать от обывателя.
— Обывателя больше не будет, — твердо сказал эсер. В мыслях он уже распространил свою власть от пламенной Тавриды до хладных финских скал. — Нельзя требовать жертвы, но можно создать условия, в которых жертва станет естественной для каждого. Люди трусливы и ленивы, и не у каждого достанет сил сделать шаг к высшему состоянию. Дело власти — дать им эту возможность. Как я могу заключить из ваших слов, все двенадцать лет, что мы не виделись, ваша душа проспала таким же непробудным сном, что и эти несчастные рыбаки. — Свинецкий вскинул голову, носом указав в сторону берега. — Мой долг разбудить и их, и вас. Вы арестованы.
— Очень приятно, — сказал Ять. — Нет, в самом деле. Царизм меня хотел арестовать за антивоенную газету, но воздержался. Теперь пришли вы и начинаете с того, что арестовываете меня. Хороша свобода.
— Оставьте, — махнул рукой Свинецкий. — Вам ли говорить о свободе? Жертвовали ли вы собой? Прощались ли с товарищем, идущим на смерть? Может быть, вы караулили на ледяной улице, ожидая, когда проедет карета, везущая вашу Цель, вашу смерть? Если вы ничего не знаете о смерти — что знаете вы о свободе?
— То есть для Гурзуфа, если я верно вас понял, настал период смертных казней, — кивнул Ять. — Поголовный переход в царство небесное с последующей рассортировкой. Ладно, все это очень интересно, но мне пора.
— Сидеть! — рявкнул Свинецкий, и двое с пиками лениво подошли к Ятю. Они встали по сторонам его кресла, и тот, что справа, с нехорошей улыбочкой положил тяжелую руку ему на плечо.
«Шутки кончились, — подумал Ять. — А я-то перед ним так распространился. Когда уже пройдет этот подростковый идеализм, заставляющий предполагать в дураках высшие человеческие начала!»
— Вы достойный ученик большевиков, — пустил он в ход последний козырь. — Они тоже первым делом стали бороться с газетчиками…
— Я и не собираюсь бороться с газетчиками, — гордо ответил Свинецкий. — Я дам вам все необходимое — перо, бумагу. Вы сможете писать и печататься, как могли в свое время мы. Больше того — я приду к вам в узилище, как вы когда-то приходили ко мне, и там мы продолжим нашу беседу. В истории есть благородная симметрия, вы не находите?
— Я нахожу, что вы слишком много читали Достоевского, — сказал Ять.
«Попробовать все, — повторял он, лежа в подвале гурзуфского полицейского участка на жестком тюфяке. — Что ж, в этом есть смысл. Что ни придумаю — сбывается дословно; надо бы перестать придумывать».