С тех пор я вознамерился сменить место жительства. Я буду жить не у Жида, я буду жить в Жиде. Из поклонника Жида я превращусь в самого Жида, вернее, в его новое продолжение — в частичку Жида, существующую и действующую, пока я живу на земле. Эта химера принесла свою пользу, подарив мне мир литературы. Значит, понял я, можно дышать другим воздухом и замерзать от другого холода. Я принял необратимое решение отречься от себя самого — от своей одежды, от своего тела, от самого своего бытия, — чтобы ложиться и вставать с мыслью о книгах. За столом, в машине, в постели, в гостиной, в гостях — я постоянно, дрожа и шатаясь, думал о романах, с которыми не расставался. Я лез из кожи вон, чтобы раздобыть книги, предназначенные «для взрослых». В серии «Розовой библиотеки» (и еще больше — «Зеленой библиотеки», адресованной подросткам) мне чудился подвох. Я не желал знакомиться с искусственными текстами якобы для «легкого чтения». Удовольствие мне доставляла только литература — просто литература, поначалу озаренная стилем Жида с невероятным мерцанием в каждой фразе (именно к нему я без конца возвращаюсь и сегодня). Мне было плевать, что страсть к Андре Жиду со стороны мальчика девяти с половиной лет воспринималась как ересь, нелепость, непристойность или безумие: я жадно поглощал «Яства…» и заучивал из книги наизусть целые пассажи; больше всего мне нравился отрывок про бурные реки. Я по сей день считаю этот текст одним из величайших шедевров литературы, созданных на французском языке.
Равнодушный к суете, тычкам, затрещинам и другим унижениям, которым я продолжал (чаще всего случайным образом) подвергаться, я наслаждался Жидом — долгими часами, дни напролет, особенно в школьные каникулы. Я чувствовал себя как в раю. Каждый абзац, каждое предложение, каждое слово наполняли меня восторгом. Его четкая, несмотря на обилие ответвлений, отступлений, акцентов и мышеловок, проза открыла мне свободный доступ к красоте. С тех пор для меня прекрасно в первую очередь то, что хорошо написано. Я пытался подражать своему кумиру. Безуспешно и безнадежно: мой вымученный «стиль» был словно покрыт бородавками. У меня не получалось воспроизвести эту простоту, это странное умение говорить очевидные вещи, не впадая в банальность, и я погружался в отчаяние. Тогда (помню, это происходило во время чемпионата мира по футболу в Аргентине) я начал просто тупо переписывать целые страницы из произведений моего живого бога (Жид хоть и скончался, но не умер) и выбрал роман «Если зерно не умрет», чаровавший меня мистической красотой названия. Я не понимал ни истоков этой красоты, ни ее значения, но чувствовал, что она переносит меня в тот мир, имя которому — поэзия. На мой взгляд, ни в автобиографической, ни в любой другой литературе нет названия прекраснее. Я целыми днями, как помешанный, ходил и бормотал: «Если зерно не умрет… Если зерно не умрет…», напирая то на «если», то на «зерно» с его раскатистым «р» и стараясь, чтобы мой голос звучал хрипло.
Родители не преминули обратить внимание на это распутство. Поначалу ограничиваясь привычными пытками (на которые мне было плевать), они упустили дебют моей болезни (острого жидита). Они просто видели, что я читаю, следовательно, не докучаю им. Большего от меня не требовалось. Они не подозревали, что у них под носом вырос почитатель Жида, которого они кормили и содержали в чистоте и который потихоньку прогрызал их жизненное пространство, угрожая нарушить их равновесие, иначе говоря, представлял для них опасность.
К сожалению, они поспешили положить конец своей мимолетной беспечности. Первым делом они конфисковали все мои сокровища, полностью меня обокрав. Большую часть бесценных томов («Яства земные», «Если зерно не умрет», «Пасторальную симфонию», «Топи» и другие) я и сам стащил — из «Ашана», из городской или школьной библиотеки. Как сейчас вижу огромный мешок для мусора, набитый остывшими равиоли и стаканчиками из-под йогурта, в который отправились мои книги. Ночью, когда, махнув рукой на строжайший запрет и рискуя получить порцию колотушек, я встал и, дрожа как осенний лист, пошел спасать свою мини-библиотеку, из глаз у меня катились слезы. Мои лучшие друзья — помятые, порванные — лежали вперемешку с головами карпов с мертвыми глазами, пластиковыми бутылками и картофельными очистками, заляпанные сметаной и соусом болоньезе. Очистить их от этой грязи было уже невозможно. Мне удалось спасти только «Топи». Этот экземпляр хранится у меня до сих пор, замаранный какими-то оранжевыми пятнами, — несмываемый след чудовищной подлости.